Речи л п якубинский отмечал. Глава i


О ДИАЛОГИЧЕСКОЙ РЕЧИ

Глава I.

О ФУНКЦИОНАЛЬНЫХ МНОГООБРАЗИЯХ РЕЧИ

§ 1. Речевая деятельность человека есть явление многообразное, и это многообразие проявляется не только в существовании бесчисленного множества отдельных языков, наречий, говоров и пр. вплоть до диалектов отдельных социальных групп и, наконец, индивидуальных диалектов, но существует и внутри данного языка, говора, наречия (даже внутри диалекта данного индивида) и определяется всем сложным разнообразием факторов, функцией которых является человеческая речь. Вне учета этих факторов и изучения функционально соответствующих им речевых многообразий невозможно ни изучение языка как непосредственно данного живому восприятию явления, ни уяснение его генезиса, его «истории».

§ 2. Язык есть разновидность человеческого поведения. Человеческое поведение есть факт психологический (биологический), как проявление человеческого организма, и факт социологический, как такое проявление, которое зависит от совместной жизни этого организма с другими организмами в условиях взаимодействия.

Отсюда очевидно, что те факторы, о которых мы говорили выше, будут либо факторы психологического, либо факторы социального порядка.

§ 3. Психологическая обусловленность речи предполагает необходимость различать следующие основные ее видоизменения: с одной стороны, речь в условиях нормального, патологического и ненормального состояния организма; с другой стороны, речь при преобладающем влиянии эмоционального или интеллектуального момента .

Все эти видоизменения (за исключением разве случая ненормального состояния организма) прекрасно учитываются современной лингвистикой; но, к сожалению, только учитываются, конкретного же исследования речевых явлений в плоскости обусловленности их теми или иными из указанных факторов почти нет. До сих пор лингвистика работает врозь с патологией речи, до сих пор не исследованы явления эмоциональной речи, нет даже сырого материала по этому вопросу за исключением области словоупотребления, где далеко еще не достигнуто удовлетворительных результатов. Влияние эмоциональных состояний различного порядка на произношение совершенно не изучено, а между тем это представляло бы огромный интерес для исторической фонетики, которая в этой области либо принуждена молчать, либо ограничивается случайными и малоубедительными замечаниями вроде приведенных мною в статье «О звуках стихотворного языка» . «Посредством подчинения и сочетания предложений в прозе совершенно особым образом развивается соответствующая развитию мыслей логическая эвритмия, в которой прозаическая речь... настраивается своею собственною целью» ; упоминает Гумбольдт и о «соотносительных положениях между поэзией и прозой и сближении между ними по внутреннему и внешнему существу» , о том, что «прозаическое настроение» непременно должно искать «пособий письменности и что от введения письменности в развитии поэзии возникает два ее рода и т. д.» . Что касается чисто языкового анализа, то Гумбольдт его не дает, но все-таки говорит, что «как в поэзии, так и в прозе язык действительно имеет свои особенности в выборе выражений, в употреблении грамматических форм и синтаксических способов совокупления слов в речь» .

Говоря о взаимоотношениях между «прозой» и «действительностью», Гумбольдт утверждает: проза не может ограничиться только простым изображением действительности и остаться при одних чисто внешних целях, служа только как бы сообщением о делах, без возбуждения идей и ощущений. Тогда она не отличается от обыкновенной разговорной речи. Здесь устанавливается еще одна функциональная разновидность речи, и в другом месте Гумбольдт детализирует это понятие (обыкновенной разговорной речи) ; языку сообщается характер «строгости» и «сопряженной с наивысшей ясностью силы». С другой стороны, употребление языка в этой области приучает к спокойствию и воздержанности, а в синтаксическом складе — к избеганию всякого искусственного сплетения... Таким образом, тон ученой прозы совсем иной, чем прозы, изображенной выше. Здесь язык, вместо того, чтобы давать волю самостоятельности, сколько можно, должен приноровляться к мысли, идти вслед за нею и представлять ее собою . Любопытно, что Гумбольдт как бы подчеркивает функциональность «ученого языка», когда полемизирует с теми, кто хотел вывести особенности языка Аристотеля из индивидуальных особенностей его «духа», а не из самой «методы мышления и исследования» в данном случае; он указывает на занятия Аристотеля музыкой и поэзией, на сохранившийся от него гимн, «исполненный поэтического одушевления», на некоторые места «Этики»; «аристотелевская дикция», и «платоновская дикция» противополагаются Гумбольдтом в связи с «разными методами», в связи с разным, мы бы сказали, телеологизмом их высказываний; Аристотелю, как индивиду, «ученая» речь была свойственна наряду с «поэтической», т. е. мы имеем здесь дело с функциональным разнообразием внутри индивида.

Говоря об «ученой прозе», Гумбольдт вносит детализацию, поскольку упоминает «о совершенно особого рода изяществе», которым отмечается «философский язык... в сочинениях Фихте и Шеллинга, и, хотя только в отдельных частностях, но зато поразительно, у Канта» .

§ 8. Что касается лингвистического подхода к различию «поэзии» и «прозы» и к выделению поэтической речи, как особой разновидности языка, то довольно значительный материал можно было бы найти в показаниях поэтов. Постоянно фигурирует этот вопрос и в «теории словесности», восходя генетически к Аристотелю. Прослеживать все это нет надобности, так как лингвистически убедительного здесь весьма мало. Я отмечу только то, что говорится по этому поводу у Аристотеля, так как здесь (насколько мне это известно) мы имеем источник указанной традиции, поражающий в наши дни отчетливостью и фактичностью подхода, несмотря на краткость этого места «Поэтики».

Я остановлюсь на мыслях, высказываемых Аристотелем во 2-й главе его «Поэтики» .

Вопрос о функциональном многообразии речи, затронутый Гумбольдтом, не всплывал, потому что казался не существенным при диалектологическом изучении языка (с чем, разумеется, нельзя согласиться: развитие функционального языкознания несомненно внесет многие поправки в построение «диалектологов»), а если с ним и приходилось сталкиваться в порядке простого наблюдения языковых фактов, То по нему скользили, не останавливаясь, не считая соответственные факты подходящими объектами изучения. «Все языки и говоры, даже самых диких и некультурных народов, имеют одинаковую ценность для науки; последние во всяком случае более подходящие объекты научного исследования, чем литературные языки образованных народов, которые для лингвиста то же, что оранжерейные растения для ботаника» . Вообще «литературный язык» это то понятие, которое особенно ярко подчеркивает необходимость функционального подхода к языку и с которым поэтому связано столько путаницы в языкознании. Я сошлюсь на некоторые места той же книги Томсона: в главе XI («Искусственные языки») дается характеристика «общенародного языка», «который является языком литературы, школы, администрации, деловых и частных сношений и пр. в образованном обществе данного народа... Но такой общенародный язык устного сношения образованного общества нельзя вполне отождествлять с языком литературы или вообще с письменным языком данного народа, так как в письменном изложении употребляются обыкновенно слова, выражения и конструкции, которые казались бы неестественными в устной речи» .

Сколько путаницы в этой небольшой цитате! Проф. Томсон просто «отделывается» от «оранжерейного» вопроса, впадая даже в самопротиворечие: «общенародный» язык, который в начале объявляется и языком «литературы», далее отъединяется от него («нельзя вполне (!) отождествить»).

Как характерно это «или» между «языком литературы» и «вообще письменным языком»; совершенно ясно, что в термин «язык литературы» не вкладывается никакого точного содержания; термин «устная речь» употребляется в смысле «разговорная речь», так как иначе непонятно было бы место о «неестественности». Действительно, приходится, пожалуй, пожалеть, что Гумбольдт оказал только «нравственное» влияние на этого, в своей сфере очень знающего, очень тонко наблюдающего исследователя. В сущности, что касается функциональных разнообразий речи, научное языкознание находится еще в трогательном единении со школьной грамматикой, от которой оно же так рьяно в других пунктах открещивается: школьная грамматика, изучая, например, синтаксис «русского» языка, дает безразлично примеры и из разговорной речи, и из «прозы», и из «стихов»; но научное языкознание весьма недалеко ушло от нее, предполагая возможным изучение того же синтаксиса «литературного» языка на материале Грибоедова или Гоголя.

Здесь все еще господствует полное смешение понятий.

Классическим примером путаницы является известный цифровой подсчет словаря «английского чернорабочего», древнеперсидских надписей, «образованного человека с высшим образованием», «пишущего мыслителя», еврейского Ветхого завета и Шекспира; цифровые данные о словаре этих «языков» сопоставляются и предполагаются что-то показывающими, а между тем это, по существу, явный пример сопоставления несоизмеримых величин: это все равно, что складывать фунты с аршинами.

§ 11. Я не буду увеличивать примеров, где языкознание оказывается беспомощным перед фактами, из-за игнорирования функциональных разнообразий; основное это то, что самая постановка вопроса в такой плоскости языкознанию чужда, что сочинения по общему языковедению этого вопроса не касаются. Как я уже отмечал, перед лингвистами он вставал тогда, когда лингвисты заинтересовывались вопросами поэзии, а это случалось не весьма часто. Здесь в русской лингвистике нужно особенно отметить Потебню, который указал на существование «поэтических» и «прозаических» элементов в языке, что является с его стороны огромной заслугой, несмотря на не удовлетворяющую теперь разработку им этих вопросов.

Отмечу еще, что исследователи живых говоров, даже при своей лингвистической неподготовленности, иногда дают любопытный материал по интересующему нас вопросу; сюда относятся довольно многочисленные констатирования несовпадения словаря обиходной разговорной речи и поэтических произведений; правда, этот факт не осознавался, а если и объяснялся, то не по существу дела («архаичностью» поэтического словаря, литературными влияниями, «бродячестью» песен и пр.).

§ 12. Интерес и внимание к целевым многообразиям языка возник у нас в последнее время снова в связи с вопросами поэзии . К сожалению, в обоих исследованиях эти вопросы затрагиваются мимоходом, и многое остается неясным.

Любопытно, что те функциональные различия, которые устанавливаются в вышеприведенных работах: разговорный язык, поэтический, научно-логический, ораторский — уже даны у Гумбольдта.

§ 13. Вопросу о формах речевого высказывания посвящены дальнейшие страницы моей статьи. Я остановился именно на этом вопросе по следующим причинам: во-первых, он, при обсуждении факта, многообразия речевых проявлений в последнее время, оставался как бы в тени, заслоненный моментом целевым (то, что в терминологии московского лингвистического кружка обозначается словами «функциональность речи»); во-вторых, потому, что разграничение, основывающееся на различении форм высказывания, должно предшествовать другим, особенно целевым разграничениям по методологическим соображениям. Действительно, производя разграничения в области «целевой», мы в сущности разграничиваем не языковые явления, а факторы этих явлений, и мы не можем сразу же дать хотя бы грубую проекцию этих разграничений в область самой речи. Между тем в нашем случае, исходя из различения форм речи, мы от внеязыковой области факторов перебрасываем мост к речевым явлениям, получаем возможность сразу же говорить, например, о различии сообщающих средств в той или иной разновидности или противопоставить как речевые явления монолог и диалог.

Глава II.

О ФОРМАХ РЕЧЕВОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ

§ 14. Соответственно непосредственной форме человеческих взаимодействий («лицом к лицу») мы имеем непосредственные формы речевых взаимодействий, характеризуемых непосредственным, в зрительном и слуховом отношении, восприятием высказывающегося лица. Соответственно посредственным взаимодействиям мы имеем в области речи, например, письменную форму высказывания.

Соответственно перемежающимся формам взаимодействий, подразумевающим сравнительно быструю смену акций и реакций взаимодействующих индивидов, мы имеем диалогическую форму речевого общения; соответственно длительной форме воздействия при общении мы имеем монологическую форму речевого высказывания.

Диалогическая форма фактически почти всегда соединяется с непосредственной, но можно отметить некоторые особые случаи, когда этого нет или когда, непосредственное восприятие осуществляется не вполне, в частности, когда от непосредственного воспринимания отпадают весьма важные, как увидим дальше, зрительные восприятия; именно такой случай имеем при диалогическом общении в темноте, по телефону, через закрытые двери или стену и т. п. Особый случай имеем при диалогическом общении путем «записочек» (например, на заседании), когда налицо редкое соединение письменной, т. е. посредственной формы, с диалогической и вместе с тем с непосредственной, поскольку имеем зрительное восприятие собеседника.

Что касается письменной формы общения, то она главным образом выступает в соединении с монологической, за исключением случаев, указанных только что, или им подобных, но столь же редких (например, возможный «диалог» по телеграфу). При непосредственном взаимодействии возможны, конечно, и диалогическая и монологическая форма, и именно на этом случае может быть наиболее удобно их сравнительное изучение.

§ 15. В области непосредственного речевого общения мы имеем, с одной стороны, такие бесспорные случаи монологической речи, как речь на митинге, в суде и т. п.; с другой стороны, крайним случаем диалога является отрывистый и быстрый разговор на какие-нибудь обыденные или деловые темы; для него будут характерны: сравнительно быстрый обмен речью, когда каждый компонент обмена является репликой и одна реплика в высшей степени обусловлена другой; обмен происходит вне какого-нибудь предварительного обдумывания; компоненты не имеют особой заданности; в построении реплик нет никакой предумышленной связанности и они в высшей степени кратки.

Соответственно этому для крайнего случая монолога будет характерна длительность и обусловленная ею связанность, построенность речевого ряда; односторонний характер высказывания, не рассчитанный на немедленную реплику; наличие заданности, предварительного обдумывания и пр.

Но между этими двумя случаями находится ряд промежуточных, центром которых является такой случай, когда диалог становится обменом монологами, например при обмене приветствиями или небольшими «речами» на каких-нибудь церемониях, попеременного рассказа о впечатлениях, переживаниях или приключениях; в последнем случае в общем порядке речевого взаимодействия монологические куски иногда как бы аккомпанируются репликами. Именно случаи «монологического диалога», использованные в поэзии, дали то, что называют «ложным диалогом».

Между только что отмеченными случаями «монологического диалога» и разговором лежит то, что можно было бы назвать беседой, для которой характерны более медленный темп обмена, большая, сравнительно, величина компонентов и в связи с этим, может быть, большая построенность, обдумываемость речи; беседа характерным образом развивается в обстановке досуга, но возможна и деловая беседа, которая не позволяет говорить собственно о досуге, но предполагает известное время для своего обнаружения.

§ 16. Из всех возможных соединений диалогической или монологической формы высказывания с формами непосредственной и посредственной социально более значимы, достаточно широко распространены следующие три соединения: диалогической формы с непосредственной, монологической с непосредственною же и монологической с посредственной, точнее с письменной (можно себе представить и другие «посредники» речи, кроме письма). В настоящей статье я предполагаю говорить о диалогической непосредственной форме, прибегая там, где это необходимо, к сопоставлениям с другими. Само собой разумеется, что я ни в какой мере не рассчитываю исчерпать этот сложный вопрос даже в общей его постановке 31 .

Глава III.

О НЕПОСРЕДСТВЕННОЙ ФОРМЕ

§ 17. Зрительное и слуховое восприятие собеседника, отсутствующее при посредственном речевом общении и всегда присутствующее при обычных случаях диалога, имеет огромное значение как фактор, определяющий восприятие речи, а следовательно, и самое говорение.

Зрительное восприятие собеседника подразумевает восприятие его мимики, жестов, всех его телодвижений. Эти последние оказываются иногда сами по себе достаточными для осуществления некоторого взаимодействия и взаимопонимания; многие явления «передачи мыслей на расстояние» объясняются именно восприятием мимики и пантомимы, которые, как это и общеизвестно, являются своего рода «языком». Театральная «пантомима» есть не что иное, как сгущенное и художественное использование общебытового явления. В соединении с речевым обменом эта роль зрительного восприятия, конечно, остается и иногда превалирует, причем разговор в таких случаях, по выражению Тарда, является лишь «дополнением к бросаемым друг на друга взглядам» и пр. Мы очень мало учитываем это значение мимики и жеста при непосредственном, и особенно диалогическом, общении, но оно очень велико; Я приведу примеры из «Анны Карениной» Толстого, иллюстрирующие это явление.

«Кончается, — сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно; когда он говорил это, что Левин понял "кончается" в смысле — умирает» 32 .

«Но как же вы устроились?.. — начала было Долли вопрос о том, какое имя будет носить девочка, но, заметив вдруг нахмурившееся лицо Анны, она переменила смысл вопроса» .

§ 18. Мимика и жест иногда играют роль реплики в диалоге, заменяя словесное выражение. Часто мимическая реплика дает ответ раньше, чем речевая; один из собеседников только хочет возразить, собирается говорить, а другой, учитывая его мимику и позыв к реплике, довольствуется этой мимической репликой, произносит что-нибудь вроде: «Нет, постойте, я знаю, что вы хотите сказать», — и продолжает дальше. Сплошь и рядом мимическая или жестикуляционная реплика вовсе не требует речевого дополнения.

С другой стороны, мимика и жесты имеют часто значение, сходное со значением интонации, т. е. определенным образом модифицируют значения слов. Подобно тому, как данная фраза может иметь разное значение в зависимости от той интонации, с которой мы ее произносим, подобно этому и мимическое (и жестикуляционное) сопровождение может придавать речи тот или иной оттенок, часто противоположный обычному. Мы можем говорить о мимическом, пантомимическом и жестикуляционном «интонировании».

Мимика и жест, являясь постоянными спутниками всяких реагировании человека, оказываются постоянным и могучим сообщающим средством. При непосредственном общении речевое обнаружение всегда соединяется с мимико-жестикуляционным.

§ 19. Когда смотришь на сцену в бинокль, не только лучше видишь, но и лучше слышишь и понимаешь, потому что лучше видишь, лучше узнаешь в чем дело, следя за мимикой и жестами. Так же обстоит дело и при слушании оратора: особые места для оратора (кафедры, трибуны) обусловливают не только то, что оратора лучше слышно, но и то, что его лучше видно; когда на оратора смотришь в бинокль, тоже лучше слышишь и понимаешь.

Мы инстинктивно говорим смотря друг на друга; ребенок часто поворачивает ручками лицо матери, когда говорит и ждет ответа. Именно это инстинктивное стремление видеть друг друга при разговоре и использовать таким образом все возможности понимания послужило, по-моему, одной из причин обычая о «неприличности» сидеть спиной к кому-нибудь в гостиной, которая и есть место для беседы.

Мимика и жесты не являются чем-то посторонним, привходящим, случайным при разговоре, но, наоборот, — сросшимся с ним; даже при диалоге по телефону, когда нет зрительного восприятия собеседника, мимика и жесты часто осуществляются.

§ 20. Очень большое значение при самом говорении имеет восприятие мимики заинтересованности или незаинтересованности, внимания или невнимания, увлечения или скуки, так как в связи с этим определяется большая или меньшая интенсивность речи, облегчается ассоциирование, скорее находятся нужные и удачные выражения, одним словом, увеличивается красноречие (как при диалоге, так и при монологе); это явление каждый, конечно, наблюдал на себе: тонус речи, «температура» речи различна в зависимости от того, насколько говорящий «подогревается» или «охлаждается» мимикой слушающего; когда тебя слушают и хорошо слушают, процесс речи облегчается.

§ 21. Не приходится особенно настаивать на том значении, которое имеет при непосредственном общении слуховое восприятие собеседника; общеизвестна огромная сообщающая роль, которую играют отношения силового, интонационного и тембрового порядка при восприятии чужой речи; лишь в ничтожной степени они могут быть учтены при посредственной передаче в письме. Здесь речь идет не о тех силовых, интонационных и тембровых отношениях, которые присущи говорению на данном языке вообще, входят в общую сумму его шаблонов (такие отношения могут воспроизводиться и при восприятии письменной речи в силу привычной ассоциации; иногда они изображаются знаками, например, повышение тона в некоторых случаях «перед запятой», вопросительная интонация и т. п.), но о таких случаях интонирования и пр., когда в речь привносятся различные смысловые, в частности эмоциональные оттенки, и указанные отношения имеют специальное сообщающее значение, определяя собою понимание данной чужой речи и часто лучше и полнее обнаруживая данное душевное состояние, чем сами слова с их реальными значениями.

Я приведу отрывок из «Дневника писателя» Достоевского за 1873 год (глава «Маленькие картинки»), где имеется блестящая иллюстрация к только что сказанному. Достоевский рассуждает о языке пьяных и говорит, что язык этот «просто запросто название одного нелексиконного существительного».

«Однажды в воскресенье, — продолжает он, — уже к ночи, мне пришлось пройти шагов с пятнадцать рядом с толпой шестерых пьяных мастеровых, и я вдруг убедился, что можно выразить все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения одним лишь названием этого существительного, до крайности к тому же немногосложного. Вот один парень резко и энергически произносит это существительное, чтобы выразить о чем-то, о чем раньше у них общая речь зашла, свое самое презрительное отрицание. Другой в ответ ему повторяет это же самое существительное, но совсем уже в другом тоне и смысле, — именно, в смысле полного сомнения в правильности отрицания первого парня. Третий вдруг приходит в негодование против первого парня, резко и азартно ввязывается в разговор и кричит ему то же самое существительное, но в смысле уже брани и ругательства. Тут ввязывается опять второй парень в негодовании на третьего, на обидчика и останавливает в таком смысле: "Что, дескать, что же ты так, парень, влетел? Мы рассуждали спокойно, а откуда ты взялся — лезешь Фильку ругать!" И вот, всю эту мысль он проговорил тем же самым словом, одним заповедным словом, тем же крайне односложным названием одного предмета, разве что только поднял руки и взял третьего парня за плечо. Но вот вдруг четвертый паренек, самый молодой из всей партии, доселе молчавший, должно быть, вдруг отыскав разрешение первоначального затруднения, из-за которого вышел спор, в восторге приподнимая руку, кричит... Эврика, вы думаете? Нашел, нашел? Нет, совсем не эврика и не нашел; он повторяет лишь то же самое нелексиконное существительное, одно только слово, всего одно слово, но только с восторгом, с визгом упоения и, кажется, слишком уж сильным, потому что шестому, угрюмому и самому старшему парню это не "показалось" и он мигом осаживает молокососный восторг паренька, обращаясь к нему и повторяя угрюмым и назидательным басом... да все то же самое запрещенное при дамах существительное, что, впрочем, ясно и точно обозначало: "Чего орешь, глотку дерешь!" И так, не проговоря ни единого другого слова, они повторили это одно только излюбленное ими словечко шесть раз кряду, один за другим, и поняли друг друга вполне. Это факт, которому я был свидетелем»

Диалогическая речь в романе Ф.М. Достоевского «Бесы»

Курсовая работа по современному русскому языку

Введение

Теория диалога оказывается связанной с широким кругом лингвистических проблем и выходит за рамки языкознания. Внимание к диалогу проявляется везде, где есть интерес к человеческим отношениям, потому что с диалогом мы связываем представление о коммуникации, взаимодействии, контакте. В последнее время развивается комплексный подход к диалогу, основанный на представлении о речи как разновидности человеческой деятельности, учитывающий теоретические достижения психолингвистики и социальной психологии.

Коммуникативная функция языка предопределяет различное использование имеющихся в общенародном языке средств в зависимости от условий и целей общения людей, соответственно многообразию видов взаимодействия отдельных членов общества.

В выделяющейся по признакам условий и целей общения функционально-стилистических разновидностях языковой системы коммуникативная функция языка реализуется по-разному. Диалогическая речь, являющаяся основной формой разговорной функционально-стилистической разновидности общенародного языка, представляет собой яркое проявление коммуникативной функции языка, так как именно в диалогической речи сообщение оформляется в непрерывное взаимное общение членов человеческого коллектива. Диалогическая речь является частью повседневной жизни людей, как в быту, так и на телевидении, радио (интервью), в Интернете. Как часть словесно-художественного текста она доминирует в драме, присутствует и в эпических произведения. Диалог существует и как самостоятельный публицистический и философский жанр (например, диалоги Платона).

Диалогическая речь широко, хотя и не полностью, изучена в отечественном и зарубежном языкознании. Основой для исследования является материал разных языков, как устной разговорной речи, так и художественных произведений.

В большинстве работ, посвященных анализу использования диалогической речи в конкретном художественном произведении, в качестве материала для исследования выбираются драматические произведения, представляющие собой, по сути, единый диалог (или, что встречается чаще, полилог) с отдельными авторскими ремарками. Лингвистическим материалом для данной работы является роман Ф.М. Достоевского «Бесы». По словам М.М. Бахтина, романы Достоевского «полифоничны». Поэтому произведения писателя являются идеальным эпическим материалом для исследования диалогической речи. Целью анализа стало выявление основных закономерностей использования диалогической речи в творчестве Ф.М. Достоевского, выделение различных типов диалога (но не полилога) и определение границ общеязыкового и индивидуально-авторского в таком явлении, как спонтанная устная речь в эпической прозе.

Теоретические основы анализа диалогической речи

Общая характеристика диалогической речи

Основы теории диалога в российском языкознании были заложены в трудах Л.П. Якубинского, Л.В. Щербы, В.В. Виноградова, М.М. Бахтина. Большой интерес к диалогу пробуждается с конца 40 – начала 50-х годов. С тех пор вопросы диалога интенсивно разрабатываются на материале разных языков.

Большой исследовательский материал, посвященный диалогу, свидетельствует о сложности и многоаспектности этого явления, ибо диалог предстает как конкретное воплощение языка в его специфических средствах, как форма речевого общения, сфера проявления речевой деятельности человека и форма существования языка. В первом случае анализируется речевая структура, возникшая в результате говорения, осуществления диалогической речи, во втором исследователь имеет дело с выяснением условия порождения и протекания этой речи, в третьем случае проблемы диалога оказываются в кругу вопросов, связанных с изучением общественной функции языка. Аспекты внимания к диалогу оказываются тесно связанными между собой; в то же время в современной лингвистической науке трудно назвать область, в которой в той или иной связи не привлекалось бы или не могло бы быть привлечено явление диалога.

Говоря об определении диалога, все исследователи затрагивают следующие характеристики: наличие минимум двоих собеседников, между которыми происходит непосредственный обмен высказываниями; непринужденный характер речевой обстановки; попеременная адресация речи, обязательная смена говорящих; одновременность восприятия речи на слух, подготовки и реализации собственных высказываний; большое значение внеязыковых коммуникативных средств (мимика, жестикуляция); постоянное изменение языковой ситуации.

Уже в первых работах, затрагивающих лингвистические проблемы диалога, исследователи исходили из положения о том, что речь – один из видов человеческой деятельности. Л.П. Якубинский писал, что язык есть разновидность человеческого поведения, факт психологический, проявление человеческого организма, и социологический, зависящий от совместной жизни организмов в условиях взаимодействий.

Диалог как форма речевого общения постоянно сопоставляется с монологом. Л.П. Якубинский, определяя характерные черты диалога (быстрый обмен взаимообусловленными краткими высказываниями-репликами без предварительного обдумывания, при зрительном и слуховом восприятии собеседника) и монолога (длительное письменное или устное высказывание одного лица), отмечал, что в живой речи диалог и монолог зачастую переплетаются и что существует ряд переходных явлений (например, беседа в обстановке досуга, характеризующаяся более медленным темпом, большей величиной компонентов, большей обдуманностью речи, чем это наблюдается при быстром разговоре).

Диалог легко вписывается в представление о речевом общении, о сотрудничестве при речевой деятельности, в то время как монолог требует специального объяснения как формы речи, существующей наряду с диалогом. Тезис Л. В. Щербы о том, что «подлинное свое бытие язык обнаруживает лишь в диалоге», разделял Л.П. Якубинский, говоривший о естественности диалога и искусственности монолога. В. В. Виноградов писал, что монолог – не данность языка, а продукт индивидуального построения. Вопрос о характере соотношения диалога и монолога пока не нашел единого решения.

Попытки выйти за рамки дихотомии «диалог – монолог» имеют то преимущество, что позволяют определить место «промежуточных» явлений (письменных и устных объявлений, книги, стихотворения, записной книжки, выступления по радио и телевидению, дневника и пр.). А.А. Холодович с учетом различных комбинаций таких признаков, как средства выражения речевого акта, наличие или отсутствие партнера, взаимность или односторонность высказываний, число участников, контактность или отсутствие контакта при общении, выделяет более 30 типов речи и не противопоставляет понятия диалога и монолога, полагая, что, используя традиционные термины, к монологу можно было бы отнести лишь редкие виды высказываний (дневник, записная книжка). В результате понятие диалога предстает здесь в широком смысле, охватывая почти все случаи речевой деятельности. Р.А. Будагов считает, что при выделении разнообразных типов речи необходимо учитывать и содержательную сторону высказывания и, кроме того, к типологии речи следует подходить исторически.

При переводе проблемы «диалог – монолог» в плоскость конкретного изучения языковых структур с соотношением этих двух явлений связан вопрос о размере и вообще специфике реплики. Р.Р. Гельгардт считает, что основным признаком различения диалогической реплики и монолога можно признать степень самостоятельности высказывания (автосемантичность монолога, синсемантичность реплики диалога).

Все особенности диалога – речевой структуры связаны с его спецификой как образования, возникающего в результате перемежающейся, главным образом устной спонтанной речи собеседников, происходящей в определенных условиях.

Сама природа диалога предполагает его сложность. Размеры диалога теоретически безграничны, и его нижняя граница может показаться открытой. Однако фактически каждый диалог имеет начало и конец. Единство диалога в его смысле, теме, содержании. Диалог – средство выражения логической цепи взаимосвязанных по содержанию сочетаний мыслей-суждений, речевое построение, в котором два говорящих как бы создают одну мысль, структура, где тема распределяется между двоими. Специфика диалога как сложного единства самым тесным образом связана с его тематической цельностью, с характером развития содержания, с движением мысли.

В качестве единицы диалога Н.Ю. Шведова определила диалогическое единство. Это понятие прочно вошло в теорию диалога. Исследуются диалогические единства различных структур, включающие два и более высказываний – реплик. Вопрос о границах диалога и его внутренних структурных особенностях связан с различием понятии диалога как целостной структуры и диалогического единства.

Реплика как компонент диалогического единства и диалога в целом имеет двуплановый характер, совмещая в себе значения акции и реакции, в результате чего диалог и представляет собою сложную цепь взаимосвязанных высказываний. С исследованием диалога как сложного речевого комплекса, в состав которого зачастую входит цепь переплетающихся или параллельных реплик нескольких лиц, связано выделение разных структурных типов диалога (парный диалог, параллельный диалог, полилог).

Исследование диалога невозможно без учета целого ряда внеречевых моментов: цели и предмета высказываний, степени подготовленности говорящих, отношений между собеседниками и отношения их к высказанному, конкретной обстановки общения. Характер диалогической речи определяется действием всех этих факторов в совокупности, и в результате конкретного проявления каждого из них создается диалог определенной структуры.

Отношение участников диалога к высказываниям как один из экстралингвистических факторов проявляется и в оценках говорящим формы чужой речи, являющихся своеобразным моментом регуляции процесса общения и отражающихся на структуре и характере диалога. Специфика диалога в огромной степени связана и с таким явлением, как степень подготовленности говорящего к речи. Л.П. Якубинский отмечал быстрый темп произнесения реплик и их смены как одно из свойств диалога, в ходе которого подготовка к высказыванию идет одновременно с восприятием чужой речи. Это отражается на структуре диалогических высказываний, являясь одним из факторов формирования его синтаксиса. На структуре диалога сказывается и степень осведомленности собеседников о предмете разговора. Л.П. Якубинский, подчеркивая, что понимание чужой речи определяется опытом собеседников, составляющим апперцепирующую массу говорящих, что каждое последующее говорение падает на подготовленную почву, указывал на большую роль догадки при тождестве апперцепиругощих масс собеседников. Общий опыт собеседников, его постоянные и преходящие элементы определяют возможность дешифровки при речевом обмене. Л.II. Якубинский приводит и мысль о том, что речь нуждается в слушателе, который понимает, «в чем дело». Это обстоятельство не раз отмечали исследователи диалога, указывая но возможность подтекста в разговоре. Теория пресуппозицни, развиваемая современными исследователями номинативной сущности предложения, открывает большие возможности в изучении структуры диалога.

Дополнительным средством передачи информации при непосредственном общении служат мимика, жесты, различные телодвижения, социально обусловленные и соответствующие, как указывал Л.П. Якубинский, интеллектуальному и эмоциональному состоянию говорящего. Это коммуникативное средство в большой степени сказывается на построении диалогической речи и постоянно отмечается исследователями диалога, устной речи, занимает важное место в теории информации и исследовании знаковых систем. Однако специально применительно к диалогу этот вопрос остается мало исследованным.

Одной из важных сторон диалога является роль интонации в оформлении единства диалогических высказываний в составе сложной структуры и роль ее как информативного средства. Экспериментально-фонетические исследования на материале разных языков приводят к важным, иногда противоположным выводам относительно функций интонации как связующего элемента. Л.П. Якубинский говорил о соответствии интонации состоянию говорящего, на большую ее роль в выражении психологии собеседников указывала Е.М. Галкина-Федорук. Информативная и связывающая роль интонации в диалоге отмечается при анализе диалогических единств с репликами различного типа – повторами, подхватами, внимание исследователей привлекает своеобразие интонации при различном течении диалога. Разные функции интонации могут переплетаться, поскольку реплики одновременно представляют собой предложение (или соединение предложений) со своей внутренней интонацией и элемент диалога. Поэтому изучение интонационной стороны диалога важно для характеристики как диалогической структуры, так и функциональных особенностей предложения.

Действие всех внеречевых факторов в совокупности решающим образом отражаются на структуре диалога и прежде всего на его грамматических особенностях. Синтаксис диалога представляет серьезную область исследования. В работах Т.Г. Винокур, посвященных этому вопросу, отмечалось, что выбор определенных конструкций связан со спецификой устной речи и спецификой диалога как речевого взаимодействия. Эллипсис, простота синтаксического построения, употребление предложений различных функциональных типов, модальных слов, повторы, присоединительные конструкции и другие характерные черты, отмечаемые исследователями, обязаны своим происхождением в диалоге его специфике как особого речевого построения. Характерный для диалогических предложений порядок слов, своеобразное актуальное членение предложений в диалоге, связаны также с действием многообразных условий, в которых протекает диалог как воплощение устной перемежающейся речи.

К настоящему времени в литературе освещен ряд синтаксических явлений диалога в разных языках. Огромное значение имеет разработка теории и конкретные исследования русской разговорной речи. Диалог, протекающий в устной форме, не может не стать предметом внимания исследователей, занимающихся этим вопросом, и достижения в области изучения синтаксиса русской разговорной речи естественно становятся достижением теории диалога.

Проблема диалога в художественном произведении представляет особую громадную область теории диалога. В.В. Виноградов, указывая, что «речь художественных произведений складывается из разных типов монолога и диалога, из смешения многообразных форм устной и письменной речи», ставил задачи изучения «конструирования типов художественной прозы за пределами бытового языкового материала», уяснения «принципов сочетания разных форм речи в пределах монологических конструкций и принципов включения в них диалога». Перу В.В. Виноградова принадлежит ряд исследований в этой области, диалог художественных произведений с разных сторон анализируется в работах Г.О. Винокура, Н.Ю. Шведовой, М.К. Милых и др. Организация текста художественных произведений разных жанров, историческое развитие приемов включения диалога в повествование – вопросы, освещаемые в ряде исследований и требующие дальнейшего изучения.

Проблема включения диалога в авторское повествование тесным образом связана с проблемой передачи явлений устной речи в литературных произведениях разных жанров. В языке художественной литературы, указывает Н.Ю. Шведова, «находят свое отражение самые разнообразные стороны языка, преломленные сквозь призму мировоззрения и мастерства писателя».

Из всех форм прямой речи, используемых в художественной прозе, диалог в наибольшей степени отражает особенности бытового разговорного языка. В диалоге содержится более разнообразные, чем в авторском повествовании синтаксические конструкции, передающие живые интонации разговорной речи.

Диалог подразумевает установку на разговорную речь: большое количество разговорных выражений, просторечий, широкое использование эмоционально-экспрессивной лексики и синтаксических средств (простых и бессоюзных предложений), важная роль интонации. Все это несвойственно книжному стилю. Возникает противоречие между необдуманностью устной речи и взвешенностью письменной, ведь писатель тщательно отбирает языковые средства. Индивидуальный стиль автора – это первый аспект, который необходимо учитывать, отвечая на вопрос идентичности диалога в бытовой речи и художественной литературе. Кроме того, необходимо учитывать различие коммуникативных условий этих форм диалога. Внешние признаки естественного диалога нельзя переложить на диалог в художественной прозе. Здесь положение совсем другое: о диалоге в художественной литературе нельзя сказать, что он возникает при непосредственной коммуникации и предварительно не обдумывается, ведь хороший писатель взвешивает каждое употребляемое им слово. Высокая степень автоматизированности устно-разговорной речи и появление в ней стереотипный конструкций, стандартизирующей речь, вступают в противоречие со свойственной художественной литературе поисками точного изобразительного средства.

В художественном произведении диалог носит двойственный характер. С одной стороны, диалогическая речь предполагает обработанность ее автором, а, с другой стороны, – эта речь необходимо основана на живой разговорной речи. Автор художественного текста воспроизводит живую разговорную речь, что само по себе свидетельствует о том, что это воспроизведение не есть абсолютное повторение всего того, что есть в живой разговорной речи. Принципы непрямого отражения особенностей разговорной речи в составе художественного текста следует искать в тех требованиях, которые накладывает художественный текст. Не все «говоримое» в живой разговорной речи может быть отражено в художественном тексте.

В связи с тем, что разговорная речь требует кратких, неполных, простых конструкций, особую роль получают внеязыковые коммуникативные факторы: интонация, мимика, жестикуляция. В литературном произведении эти моменты отражены с помощью авторских ремарок.

Перед писателем ни в коем случае не стоит задача натуралистического, фотографического копирования разговорного языка, ведь гениальный писатель часто, взяв за основу разговорную бытовую речь, создает языковые нормы. В художественном тексте разговорная речь выполняет эстетическую функции, становятся элементом общеобразного строя произведения, его идейного содержания и в связи с этим претерпевает изменения. Качественное преобразование диалога обусловлено и специфическими художественными факторами, прежде всего стремлением к индивидуализации идиолекта персонажей, к использованию их речи в характерологической функции и к демонстрации собственно авторской стилистической активности.

Художественная обработка материала заключается не в изменении формы построения, не в отступлении от действующих правил языка, а в отборе того, что требуется для достижения тех или иных художественных целей. Обращаясь к разговорной речи, писатель-реалист берет соответствующих конструкций в их типической, «чистой» форме, освобождая их от случайного, индивидуального, то есть того, что является отступлением от языковой нормы.

Настоящим адресатом художественного диалога является читатель, до которого должен дойти определенный момент художественного замысла автора. Тема диалога возникает не стихийно, а по воле автора. Поэтому в художественном произведении реже, чем в действительности, встречаются разговоры, относящиеся к бытовым ситуациям и те части разговора, которые являются данью общественному этикету (приветствия, вопросы о здоровье и т.д.). Также в диалогах художественной речи практически не возникает ситуаций неловкости, пауз из-за отсутствия темы для разговора, столь часто возникающих в повседневной жизни.

Изучать явления живой речи на материале художественного произведения возможно с учетом того, что писатель, стремясь их отразить объективно, в то же время подчиняет это своим художественным задачам.

Таким образом, бытовой диалог и диалог художественный не являются и не должны быть тождеством. Однако сущность явления, основные языковые признаки, его характеризующие, в обоих диалогах остаются одинаковыми.

Типология диалогической речи

С ситуацией общения, отношением участников диалога к содержанию речи связан характер логико-смысловых отношений между частями диалогического единства, и в связи с этим выделяются различные типы реплик и типы диалога, устанавливается характер реакции, оценки говорящими фактов ситуации и речи, модальная характеристика диалога. В статьях, посвященных диалогу, П.Д. Арутюнова вскрывает стимулирующие и реактивные свойства реплик. Важно изучение особенностей обоих компонентов. Ряд исследований посвящен характеристике первого компонента единства, в других анализируется реплика ответная, но независимо от того, какой термин вынесен в название работы, исследователи не могут не анализировать элементы диалогического единства в их взаимосвязи. С стороны структурно-композиционной выделяются ответные реплики-подхваты, реплики-повторы и др. При этом внимание обращается на логико-смысловое значение реплики и соответствующее ее отношение к первому, стимулирующему высказыванию. Важнейшим видом диалогического единства в этом плане признается вопросно-ответный комплекс. Большое значение придается характеру реакций. В связи с этим выделяются реплики-противоречия, согласия, добавления, реплики, сопровождающие тему, переводящие тему в другую плоскость.

По характеру реакции определяются соответствующие типы диалога. Так, Е.М. Галкина-Федорук выделяет диалог-противоречие, диалог-синтез. В работе А.К. Соловьевой выделяется диалог-спор, диалог-объяснение, диалог-ссора, диалог-унисон. А.В. Чичерин выделяет следующие типы диалогов: диалог-допрос, основанный на внутреннем сопротивлении; диалог-исповедь, или монолог, насыщенный вставными новеллами, сочетающимися с короткими репликами интереса, понимания и сочувствия; диалог полного взаимного понимания; любовный диалог. К. Мегаева акцентирует внимание на следующих видах диалога (в ее работе речь идет о диалогах в романе Ф.М. Достоевского вообще и в романе «Бесы» в частности): исповедальный диалог, диалог-поединок; смешанный диалог, в котором присутствуют элементы исповеди, поединка и внутреннего монолога. В немецкой филологии выделяются следующие типы диалогов: «поэтические», обладающие образностью, сопровождающие действие; прозаические, которые делятся на теоретико-познавательные (научные, «сократические») и философские (обиходно-разговорный и характерологические).

Анализ диалогической речи в романе Ф.М. Достоевского «Бесы»

Диалог-объяснение

Диалог-объяснение является самым распространенным видом диалога в романе «Бесы». Этот вид можно подразделить на диалог-выяснение, сходный с диалогом-допросом, и диалог-объяснение. Рассмотрим оба этих подвида.

Для примера диалога-выяснения приведем диалог между Кирилловым и рассказчиком, произошедшем в 3 главе I части романа.

« – …я только ищу причину, почему люди не смеют убить себя; вот и все. И.то все равно (Кириллов).

– Как не смеют? Разве мало самоубийств? (рассказчик).

– Очень мало.

– Неужели вы так находите?

Он не ответил, встал и в задумчивости начал ходить взад и вперед.

– Что же удерживает людей, по-вашему, от самоубийства?

Он рассеянно посмотрел, как бы припоминая, об чем мы говорили.

– Я … я еще мало знаю… два предрассудка удерживают, две вещи; только две; одна очень маленькая, другая очень большая. Но и маленькая тоже очень большая.

– Какая же маленькая?

– Боль? Неужто это так важно… в этом случае?

– Самое первое. Есть два рода: те, которые убивают себя или с большой грусти, или со злости, или сумасшедшие, или там все равно… те вдруг. Те мало о боли думают, а вдруг. А которые с рассудка – те много думают.

– Да разве есть такие, что с рассудка?

– Очень много. Если б предрассудка не было, было бы больше; очень много; все.

– Ну уж и все?

Он помолчал.

– Да разве нет способов умирать без боли?

– Представьте, – остановился он передо мною, – представьте камень такой величины, как с большой дом; он висит, а вы под ним; если он упадет на вас, на голову – будет вам больно?

– Камень с дом? Конечно, страшно.

– Я не про страх; будет больно?

– Камень с гору, миллион пудов? Разумеется, ничего не больно.

– А станьте вправду, и пока висит, вы будете очень боятся, что больно…

– Ну, а вторая причина, большая-то?

– Тот свет.

– То есть наказание?

– Это все равно. Тот свет; один тот свет. …

– Вся свобода будет тогда, когда будет все равно, жить или не жить. Вот всему цель.

– Цель? Да тогда никто, может, и не захочет жить.

– Никто, – произнес он решительно.

– Человек смерти боится, потому что жизнь любит, вот как я понимаю, – заметил я, – и так природа велела.»…

Схема этого диалога такова: вопрос в достаточно мягкой форме – добровольный и потому пространный ответ. Это схема сходна со схемой диалога-допроса. Отличие состоит в том, что здесь присутствует взаимное желание вести диалог, поэтому внеречевая (эмоциональная) обстановка довольно спокойная. С этим связано небольшое количество авторских ремарок. В реплике-вопросе присутствует не только вопросительное, но и утвердительное предложение с целью побудить развитие диалога в новом направлении. Диалог-выяснение – это выспрашивание, попытка узнать мнение собеседника или получить какую-либо информацию. Спрашивающий (рассказчик) не комментирует ответы, он спокойно и объективно воспринимает их. Как правило, ответ рождает последующий вопрос. Немалую роль играют реплики-повторы, когда в ответе повторяется часть вопроса или если в качестве вопросительного предложения выступает повторенная с вопросительной интонацией часть предыдущего ответа. Это спокойная, достаточно мирная беседа, которая, скорее всего, не перетечет в диалог-конфликт. Данный подвид диалога встречается значительно чаще, чем собственно диалог-объяснение.

Для иллюстрации диалога-объяснения рассмотрим диалог между Ставрогиным и Маврикием Николаевичем из 6 главы II части романа.

« – Если можете, то женитесь на Лизавете Николаевне, – подарил вдруг Маврикий Николаевич, и, что было всего любопытнее, никак нельзя было узнать по интонации голоса, что это такое: просьба, рекомендация, уступка или приказание.

Николай Всеволодович продолжал молчать; но гость, … глядел в упор, ожидая ответа.

Если не ошибаюсь (впрочем, это совершенно верно), Лизавета Николаевна уже обручена с вами, – проговорил наконец Ставрогин.

Помолвлена и обручилась, – твердо и ясно подтвердил Маврикий Николаевич.

Вы… поссорились?.. Извините меня, Маврикий Николаевич.

Нет, она меня «любит и уважает», ее слова. Ее слова драгоценнее всего.

В этом нет сомнения.

Но знайте, что если она будет стоять у самого налоя под венцом, а вы ее кликните, то она бросит меня и всех и пойдет к вам.

Из-под венца?

И после венца.»

Схема здесь иная, чем в диалоге-выяснении: реплика – реплика. Если в предыдущем случае было много вопросительных предложений, то в данном случае больше повествовательных. Это классический вариант выяснения отношений, если говорить бытовым языком. Происходит обмен мнениями, информацией, а затем – эмоциональная разрядка. Поэтому внеречевая обстановка и интонации требует большего внимания со стороны автора, чем в диалоге-выяснении, поэтому здесь больше авторских ремарок. Подобный диалог может перейти в диалог-ссору, диалог-спор, или даже в диалог-поединок.

Диалог-допрос

Диалог-допрос достаточно прост для анализа, так как в бытовой речи он встречается достаточно часто. В романе «Бесы» также немало подобных диалогов. Вот наиболее характерный пример: диалог между Степаном Трофимовичем и Варварой Петровной из 2 главы I части.

«– …Кстати, вы носите красные галстуки, давно ли?

Это я… я только сегодня…

А делаете ли вы ваш моцион? Ходите ли ежедневно по шести верст прогуливаться, как вам предписано доктором?

Не… не всегда.»

Схема диалога очень проста: вопрос – ответ. Вопрос построен синтаксически безупречно, как в письменной речи, а ответ, даваемый под принуждением, психологическим давлением, являет собой отрывистое, неполное, незаконченное предложение. Что касается объема стимулирующей и ответной реплик, то вопросы превосходят ответы в распространенности, и, следовательно, в величине. Атмосфера диалога достаточно напряженная, поэтому нет восклицаний, риторических конструкций. Внеречевая обстановка, интонации предельно понятны, поэтому не требуют авторских пояснений. Что касается психологических аспектов, то происходит подчинение менее сильной воли (Степана Трофимовича) более сильной воле (Варваре Петровне).

Диалог-поединок

Диалог-поединок является наиболее интересным объектом для исследования, так как именно здесь лингвистические проблемы более всего переплетаются с психологическими. В романе «Бесы» представлены бытовой диалог-поединок, в котором происходит борьба между двумя людьми исходя из их (плохих) взаимоотношений, противоположных интересов, и идеологический диалог-поединок, борьба двух идей, принципов, полемика. Собеседники стремятся подавить, «уничтожить» друг друга.

В качестве примера бытового диалога-поединка рассмотрим диалог между Степаном Трофимовичем и Варварой Петровной из 2 главы I части.

« – Но, мой добрый друг, в третий раз и в моих летах… и с таким ребенком! – проговорил он наконец. – Но ведь это ребенок!

– Ребенок, которому двадцать лет, слава Богу! Не вертите, пожалуйста, зрачками, прошу вас, вы не на театре. Вы очень умны и учены, но ничего не понимаете в жизни, за вами постоянно должна нянька ходить. Я умру, и что с вами будет? А она будет вам хорошею нянькой; это девушка скромная, твердая, рассудительная; к тому же я сама буду тут, не сейчас же умру. Она домоседка, она ангел кротости. Эта счастливая мысль мне еще в Швейцарии приходила. Понимаете ли вы, если я сама вам говорю, что она ангел кротости! – вдруг яростно вскричала она. – У вас сор, она заведет чистоту, порядок, все будет как зеркало… Э, да неужто вы мечтаете, что я еще кланяться вам должна с таким сокровищем, исчислять все выгоды, сватать! Да вы должны бы на коленях… О, пустой, пустой, малодушный человек!

Но… я уже старик!

– Что значат ваши пятьдесят три года! Пятьдесят лет не конец, а половина жизни. Вы красивый мужчина, и сами это знаете. Вы знаете тоже, как она вас уважает. Умри я, что с нею будет? А за вами она спокойна, и я спокойна. У вас значение, имя, любящее сердце; вы получаете пенсион, который я считаю своею обязанностию. Вы, может быть, спасете ее, спасете! Во всяком случае, честь доставите. Вы сформируете ее к жизни, разовьете ее сердце, направите мысли. Нынче сколько погибают оттого, что дурно направлены мысли! К тому времени поспеет ваше сочинение, и вы разом о себе напомните.

– Я именно, – пробормотал он, уже польщенный ловкою лестью Варвары Петровны, – я именно собираюсь теперь присесть за мои «Рассказы из испанской истории»…

Ну, вот видите, как раз и сошлось.

Но… она? Вы ей говорили?

– О ней не беспокойтесь, да и нечего вам любопытствовать. Конечно, вы должны ее сами просить, умолять сделать вам честь, понимаете? Но не беспокойтесь, я сама буду тут. К тому же вы ее любите…

У Степана Трофимовича закружилась голова; стены пошли кругом. Тут была одна страшная идея, с которою он никак не мог сладить.

– Вы не девица, Степан Трофимович; только девиц выдают, а вы сами женитесь, – ядовито прошипела Варвара Петровна.

Да, я оговорился. Но… это все равно, – уставился он на нее с потерянным видом.

– Вижу, что все равно, – презрительно процедила она, – Господи! Да с ним обморок! Настасья, Настасья! Воды!

Но до воды не дошло. Он очнулся. Варвара Петровна взяла свой зонтик.

Я вижу, что с вами теперь нечего говорить…

Да, да, я не в состоянии.

– Но к завтраму вы отдохнете и обдумаете. Сидите дома, если что случится, дайте знать, хотя бы ночью. Писем не пишите, и читать не буду. Завтра же в это время приду сама, одна, за окончательным ответом, и надеюсь, что он будет удовлетворителен.»

В начале диалога человек с менее сильной волей старается что-то противопоставить более сильной личности, но его реплики-противоречия незакончены, отрывисты, нарушается правильный порядок слов, тогда как реплики противоположной стороны более продуманны, и потому более распространены и завершены. Кроме того, один из собеседников предоставляет больше аргументов против позиции другой стороны, поэтому реплики подавляющей стороны занимают больший объем в диалоге. В конце диалога один из собеседников совершенно подавлен, что выражается в его «дрожащем голосе», «потерянном виде» и репликах, свидетельствующих об отсутствии у него контраргументов. Последняя реплика принадлежит той стороне, которая одерживает психологическую победу. Об эмоциональном накале свидетельствует большое количество восклицательных предложений как с той, так и с другой стороны, а также наличие довольно подробных авторских ремарок, поясняющих внеречевую обстановку и интонации, с которыми произносятся реплики.

В качестве примера идеологического диалога-объяснения приведем диалог из главы «У Тихона» из II части романа «Бесы».

«– Вы меня не понимаете, выслушайте и не раздражайтесь. Вы мое мнение знаете: подвиг ваш, если от смирения, был бы величайшим христианским подвигом, если бы выдержали. Даже если б и не выдержали, все равно вам первоначальную жертву сочтет Господь. Все сочтется: ни одно слово, ни одно движение душевное, ни одна полумысль не пропадут даром. Но я вам предлагаю взамен сего подвига другой, еще величайший того, нечто уже несомненно великое...

Николай Всеволодович молчал.

– Вас борет желание мученичества и жертвы собою – покорите и сие желание ваше, отложите листки и намерение ваше – и тогда уже все поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете...

Глаза его загорелись; он просительно сложил пред собой руки.

– Просто-запросто вам очень не хочется скандала и вы ставите мне ловушку, добрый отче Тихон, – небрежно и с досадой промямлил Ставрогин, порываясь встать. Короче вам хочется, чтоб я остепенился, пожалуй, женился и кончил жизнь членом здешнего клуба, посещая каждый праздник ваш монастырь. Ну, эпитимья! А впрочем, вы, как сердцевед, может, и предчувствуете, что это ведь несомненно так и будет и все дело за тем, чтобы меня теперь хорошенько поупросить для приличия, так как я сам только того и жажду не правда ли?

Он изломанно рассмеялся.

– Нет, не та эпитимья, я другую готовлю! – с жаром продолжал Тихон, не обращая ни малейшего внимания на смех и замечание Ставрогина. – Я знаю одного старца не здесь, но и недалеко отсюда, отшельника и схимника и такой христианской премудрости, что нам с вами и не понять того Он послушает моих просьб. Я скажу ему о вас все. Подите к нему в послушание, под начало его лет на пять, на семь сколько сами найдете потребным впоследствии. Дайте себе обет, и сею великою жертвой купите все, чего жаждете и даже чего не ожидаете, ибо и понять теперь не можете, что получите!

Ставрогин выслушал очень, даже очень серьезно его последнее предложение.

– Просто-запросто вы предлагаете мне вступить в монахи в тот монастырь? Как ни уважаю я вас, а я совершенно того должен был ожидать. Ну, так я вам даже признаюсь, что в минуты малодушия во мне уже мелькала мысль: раз заявив эти листки всенародно, спрятаться от людей в монастырь хоть на время. Но я тут же краснел за эту низость. Но чтобы постричься в монахи – это мне даже в минуту самого малодушного страха не приходило в голову.

– Вам не надо быть в монастыре, не надо постригаться, будьте только послушником тайным, неявным, можно так, что и совсем в свете живя...

– Оставьте, отец Тихон, – брезгливо прервал Ставрогин и поднялся со стула. Тихон тоже.

– Что с вами? – вскричал он вдруг, почти в испуге всматриваясь в Тихона. Тот стоял перед ним, сложив перед собою вперед ладонями руки, и болезненная судорога, казалось как бы от величайшего испуга, прошла мгновенно по лицу его.

– Что с вами? Что с вами? – повторял Ставрогин, бросаясь к нему, чтоб его поддержать. Ему казалось, что тот упадет.

– Я вижу... я вижу как наяву, – воскликнул Тихон проницающим душу голосом и с выражением сильнейшей горести, – что никогда вы, бедный, погибший юноша, не стояли так близко к самому ужасному преступлению, как в сию минуту!

– Успокойтесь! – повторял решительно встревоженный за него Ставрогин, – я, может быть, еще отложу... вы правы, я, может, не выдержу, я в злобе сделаю новое преступление... все это так... вы правы, я отложу.

– Нет, не после обнародования, а еще до обнародования листков, за день, за час, может быть, до великого шага, вы броситесь в новое преступление как в исход, чтобы только избежать обнародования листков!

Ставрогин даже задрожал от гнева и почти от испуга.

– Проклятый психолог! – оборвал он вдруг в бешенстве и, не оглядываясь, вышел из кельи.»

В данном случае отсутствует противоречие бытовых интересов между противоположными сторонами, поэтому их противостояние приобретает чисто идеологический характер. Проблемы, обсуждаемые собеседниками, по-настоящему волнуют обе стороны, что проявляется в наличии значительного количества восклицательных и повествовательных предложений, множества незаконченных конструкций. О серьезном накале событий свидетельствуют и подробные авторские ремарки, пояснения интонаций, с которыми произносятся реплики, описание внеречевых событий: жестов, движений собеседников. Авторская речь занимает в данном диалоге приблизительно такой же объем, как реплики одной из сторон. Победитель в этом поединке, если судить только по самой диалогической речи, отсутствует, поэтому требуются авторские пояснения: один из собеседников резко обрывает диалог и «в бешенстве» уходит, что можно расценить как бегство из-за невозможности предоставить контрагрументы.

Диалог-исповедь

Диалог-исповедь можно назвать монологом, насыщенным вставными новеллами, сочетающимися с короткими репликами интереса, понимания и сочувствия. Исповедь может произноситься с целью произвести впечатление, повлиять на собеседника или же без всяких целей, просто из душевной потребности высказаться. В качестве примера исповеди ради влияния рассмотрим диалог между Кармазиновым и Петром Степановичем из 6 главы 2 части.

«– Вы ведь, кажется, приехали потому, что там эпидемии после войны ожидали?

– Н-нет, не совсем потому, – продолжал господин Кармазинов, благодушно скандируя свои фразы и при каждом обороте из угла в другой угол бодро дрыгая правою ножкой, впрочем чуть-чуть. – Я действительно, – усмехнулся он не без яду, – намереваюсь прожить как можно дольше. В русском барстве есть нечто чрезвычайно быстро изнашивающееся, во всех отношениях. Но я хочу износиться как можно позже и теперь перебираюсь за границу совсем; там и климат лучше, и строение каменное, и все крепче. На мой век Европы хватит, я думаю. Как вы думаете?

– Я почем знаю.

– Гм. Если там действительно рухнет Вавилон и падение его будет великое (в чем я совершенно с вами согласен, хотя и думаю, что на мой век его хватит), то у нас в России и рушиться нечему, сравнительно говоря. Упадут у нас не камни, а все расплывется в грязь. Святая Русь менее всего на свете может дать отпору чему-нибудь. Простой народ еще держится кое-как русским Богом; но русский Бог, по последним сведениям, весьма неблагонадежен и даже против крестьянской реформы едва устоял, по крайней мере, сильно покачнулся. А тут железные дороги, а тут вы... уж в русского-то Бога я совсем не верую.

– А в европейского?

– Я ни в какого не верую. Меня оклеветали пред русскою молодежью. Я всегда сочувствовал каждому движению ее. Мне показывали эти здешние прокламации. На них смотрят с недоумением, потому что всех пугает форма, но все, однако, уверены в их могуществе, хотя бы и не сознавая того. Все давно падают, и все давно знают, что не за что ухватиться. Я уже потому убежден в успехе этой таинственной пропаганды, что Россия есть теперь по преимуществу то место в целом мире, где все что угодно может произойти без малейшего отпору. Я понимаю слишком хорошо, почему русские с состоянием все хлынули за границу, и с каждым годом больше и больше. Тут просто инстинкт. Если кораблю потонуть, то крысы первые из него выселяются. Святая Русь – страна деревянная, нищая и... опасная, страна тщеславных нищих в высших слоях своих, а в огромном большинстве живет в избушках на курьих ножках. Она обрадуется всякому выходу, стоит только растолковать. Одно правительство еще хочет сопротивляться, но машет дубиной в темноте и бьет по своим. Тут все обречено и приговорено. Россия, как она есть, не имеет будущности. Я сделался немцем и вменяю это себе в честь.

– Нет, вы вот начали о прокламациях; скажите все, как вы на них смотрите?

– Их все боятся, стало быть, они могущественны. Они открыто обличают обман и доказывают, что у нас не за что ухватиться и не на что опереться. Они говорят громко, когда все молчат. В них всего победительнее (несмотря на форму) эта неслыханная до сих пор смелость засматривать прямо в лицо истине. Эта способность смотреть истине прямо в лицо принадлежит одному только русскому поколению. Нет, в Европе еще не так смелы: там царство каменное, там еще есть на чем опереться. Сколько я вижу и сколько судить могу, вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Мне нравится, что это так смело и безбоязненно выражено. Нет, в Европе еще этого не поймут, а у нас именно на это-то и набросятся. Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым «правом на бесчестье» его скорей всего увлечь можно. Я поколения старого и, признаюсь, еще стою за честь, но ведь только по привычке. Мне лишь нравятся старые формы, положим по малодушию; нужно же как-нибудь дожить век.»

Свидетельством желания повлиять на собеседника со стороны человека «исповедующегося» являются вопросы, исходящие от него к противоположной стороне, в отличие от определения, по которому вопросы задает как раз противоположная сторона. Кармазинов старается проявить максимальную искренность, чтобы побудить собеседника на подобную открытость. Исповедь занимает гораздо больший объем, чем реплики противоположной стороны.

Как пример диалога-исповеди в чистом виде можно привести диалог между рассказчиком и Кирилловым из 4 главы I части.

«– Да разве вы ездили в Америку? – удивился я. – Вы никогда не говорили.

– Чего рассказывать. Третьего года мы отправились втроем на эмигрантском пароходе в Американские Штаты на последние деньжишки, «чтобы испробовать на себе жизнь американского рабочего и таким образом личным опытом проверить на себе состояние человека в самом тяжелом его общественном положении». Вот с какою целию мы отправились.

– Господи! – засмеялся я. – Да вы бы лучше для этого куда-нибудь в губернию нашу отправились в страдную пору, «чтоб испытать личным опытом», а то понесло в Америку!

– Мы там нанялись в работники к одному эксплуататору; всех нас, русских, собралось у него человек шесть – студенты, даже помещики из своих поместий, даже офицеры были, и все с тою же величественною целью. Ну и работали, мокли, мучились, уставали, наконец я и Кириллов ушли – заболели, не выдержали. Эксплуататор-хозяин нас при расчете обсчитал, вместо тридцати долларов по условию заплатил мне восемь, а ему пятнадцать; тоже и бивали нас там не раз. Но тут-то без работы мы и пролежали с Кирилловым в городишке на полу четыре месяца рядом; он об одном думал, а я о другом.

– Неужто хозяин вас бил, это в Америке-то? Ну как, должно быть, вы ругали его!

– Ничуть. Мы, напротив, тотчас решили с Кирилловым, что «мы, русские, пред американцами маленькие ребятишки и нужно родиться в Америке или по крайней мере сжиться долгими годами с американцами, чтобы стать с ними в уровень». Да что: когда с нас за копеечную вещь спрашивали по доллару, то мы платили не только с удовольствием, но даже с увлечением. Мы все хвалили: спиритизм, закон Линча, револьверы, бродяг. Раз мы едем, а человек полез в мой карман, вынул мою головную щетку и стал причесываться; мы только переглянулись с Кирилловым и решили, что это хорошо и что это нам очень нравится...»

Данный диалог полностью отвечает определению: одна из сторон (рассказчик) стимулирует исповедь с помощью вопросов, реплик интереса, сочувствия, а другой собеседник (Кириллов) описывает одну из историй, произошедшей в его жизни.

Искренность исповеди свидетельствует о доверительной обстановке беседы. Атмосфера диалога достаточно спокойная, поэтому практически нет восклицательных предложений и авторских ремарок.

Диалог-спор

Диалог-спор не так часто встречается в романе «Бесы», так как этот тип диалога более свойственен бытовым ситуациям, которым отводится весьма незначительное внимание в художественных произведениях. Одним из таких диалогов является диалог между Андреем Антоновичем и Блюмом из 6 главы II части

«– Я прошу тебя, Блюм, оставить меня в покое, – начал он тревожною скороговоркой, очевидно желая отклонить возобновление давешнего разговора, прерванного приходом Петра Степановича.

– И однако ж, это может быть устроено деликатнейше, совершенно негласно; вы же имеете все полномочия, – почтительно, но упорно настаивал на чем-то Блюм, сгорбив спину и придвигаясь все ближе и ближе мелкими шагами к Андрею Антоновичу.

– Блюм, ты до такой степени предан мне и услужлив, что я всякий раз смотрю на тебя вне себя от страха.

– Вы всегда говорите острые вещи и в удовольствии от сказанного засыпаете спокойно, но тем самым себе повреждаете.

– Блюм, я сейчас убедился, что это вовсе не то, вовсе не то.

– Не из слов ли этого фальшивого, порочного молодого человека, которого вы сами подозреваете? Он вас победил льстивыми похвалами вашему таланту в литературе.

– Блюм, ты не смыслишь ничего; твой проект нелепость, говорю тебе. Мы не найдем ничего, а крик подымется страшный, затем смех, а затем Юлия Михайловна...

– Мы несомненно найдем все, чего ищем, – твердо шагнул к нему Блюм, приставляя к сердцу правую руку, – мы сделаем осмотр внезапно, рано поутру, соблюдая всю деликатность к лицу и всю предписанную строгость форм закона. Молодые люди, Лямшин и Телятников, слишком уверяют, что мы найдем все желаемое. Они посещали там многократно. К господину Верховенскому никто внимательно не расположен. Гёнеральша Ставрогина явно отказала ему в своих благодеяниях, и всякий честный человек, если только есть таковой в этом грубом городе, убежден, что там всегда укрывался источник безверия и социального учения. У него хранятся все запрещенные книги, «Думы» Рылеева, все сочинения 1ёрцена... Я на всякий случай имею приблизительный каталог...

– О Боже, эти книги есть у всякого; как ты прост, мой бедный Блюм!

– И многие прокламации, – продолжал Блюм, не слушая замечаний. – Мы кончим тем, что непременно нападем на след настоящих здешних прокламаций. Этот молодой Верховенский мне весьма и весьма подозрителен.

– Но ты смешиваешь отца с сыном. Они не в ладах; сын смеется над отцом явно.

– Это одна только маска.

– Блюм, ты поклялся меня замучить! Подумай, он лицо все-таки здесь заметное. Он был профессором, он человек известный, он раскричится, и тотчас же пойдут насмешки по городу, ну и все манкируем... и подумай, что будет с Юлией Михайловной!

Блюм лез вперед и не слушал.

– Он был лишь доцентом, всего лишь доцентом, и по чину всего только коллежский асессор при отставке, – ударял он себя рукой в грудь, – знаков отличия не имеет, уволен из службы по подозрению в замыслах против правительства. Он состоял под тайным надзором и, несомненно, еще состоит. И ввиду обнаружившихся теперь беспорядков вы, несомненно, обязаны долгом. Вы же, наоборот, упускаете ваше отличие, потворствуя настоящему виновнику.

…Убир-райся, Блюм!»

Отличие диалога-спора от диалога-поединка состоит в меньшем эмоциональном накале, меньшей заинтересованности собеседников в идеологической победе. Здесь нет столь серьезных идеологических или бытовых разногласий, поэтому внеречевая обстановка более спокойна и не требует подробных авторских пояснений.

Диалог полного взаимного понимания

Подобные диалоги достаточно редко встречаются в романе «Бесы». Это связано с литературными аспектами содержания произведения. Диалог между Лизаветой и Степаном Трофимовичем из 3 главы I части является одним их немногих примеров данного типа диалогов.

«– Это он! Степан Трофимович, это вы? Вы? – раздался свежий, резвый, юный голос, как какая-то музыка подле нас.

Мы ничего не видали, а подле нас вдруг появилась наездница, Лизавета Николаевна, со своим всегдашним провожатым. Она остановила коня.

– Идите, идите же скорее! – звала она громко и весело. Я двенадцать лет не видала его и узнала, а он... Неужто не узнаете меня?

Степан Трофимович схватил ее руку, протянутую к нему, и благоговейно поцеловал ее. Он глядел на нее как бы с молитвой и не мог выговорить слова.

– Узнал и рад! Маврикий Николаевич, он в восторге, что видит меня! Что же вы не шли все две недели? Тетя убеждала, что вы больны и что вас нельзя потревожить; но ведь я знаю, тетя лжет. Я все топала ногами и вас бранила, но я непременно, непременно хотела, чтобы вы сами первый пришли, потому и не посылала. Боже, да он нисколько не переменился! – рассматривала она его, наклоняясь с седла, – он до смешного не переменился! Ах нет, есть морщинки, много морщинок у глаз и на щеках, и седые волосы есть, но глаза те же! А я переменилась? Переменилась? Но что же вы все молчите?..

– Вы... я... – лепетал он теперь обрывавшимся от радости голосом, – я сейчас вскричал: «Кто успокоит меня!» – и раздался ваш голос... Я считаю это чудом и начинаю веровать.

– В Бога! В Бога всевышнего, который так велик и так милостив? Видите, я все ваши лекции наизусть помню. Маврикий Николаевич, какую он мне тогда веру преподавал в Бога всевышнего, который так велик и так милостив! А помните ваши рассказы о том, как Колумб открывал Америку и как все закричали: «Земля, земля!» Няня Алена Фроловна говорит, что я после того ночью бредила и во сне кричала: «Земля, земля!» А помните, как вы мне историю принца Гамлета рассказывали? А помните, как вы мне описывали, как из Европы в Америку бедных эмигрантов перевозят? И все-то неправда, я потом все узнала, как перевозят, но как он мне хорошо лгал тогда, Маврикий Николаевич, почти лучше правды! Чего вы так смотрите на Маврикия Николаевича? Это самый лучший и самый верный человек на всем земном шаре, и вы его непременно должны полюбить, как меня! Он делает все, что я хочу. Но, голубчик Степан Трофимович, стало быть, вы опять несчастны, коли среди улицы кричите о том, кто вас успокоит? Несчастны, ведь так? Так?

– Теперь счастлив...

– Тетя обижает? – продолжала она не слушая, – все та же злая, несправедливая и вечно нам бесценная тетя! А помните, как вы бросались ко мне в объятия в саду, а я вас утешала и плакала, – да не бойтесь же Маврикия Николаевича; он про вас, все, все знает, давно, вы можете плакать на его плече только угодно, и он сколько угодно будет стоять!.. Приподнимите шляпу, снимите совсем на минутку, протяните голову, станьте на цыпочки, я вас сейчас поцелую в лоб, как в последний раз поцеловала, когда мы прощались. Видите, та барышня из окна на нас любуется… Ну, ближе, ближе. Боже, как он поседел!»

Данный диалог напоминает исповедь перед близким, понимающим человеком. Главой особенностью данного типа диалогов является полное отсутствие реплик-противоречий. Речь одного из собеседников (Лизаветы) сходна с монологической. Эмоциональное возбуждение обеих собеседников появляется у Лизаветы в наличии множества риторических конструкций и восклицательных предложений. Психологическое состояние другого собеседника (Степана Трофимовича) препятствует его полноценному участию в беседе, поэтому его реплики кратки и отрывисты и занимают гораздо меньший объем по сравнению с монологами Лизаветы.

Смешанный диалог

По определению смешанный диалог представляет собой соединение элементов исповеди, поединка и внутреннего монолога. Таковым является диалог между Петром Степановичем и Николаем Всеволодовичем из 1 главы II части

«– А? Что? Вы, кажется, сказали «все равно»? – затрещал Петр Степанович (Николай Всеволодович вовсе ничего не говорил). – Конечно, конечно; Уверяю вас, что я вовсе не для того, чтобы вас товариществом компрометировать. А знаете, вы ужасно сегодня вскидчивы; я к вам прибежал с открытою и веселой душой, а вы каждое мое словцо в лыко ставите; уверяю же вас, что сегодня ни о чем щекотливом не заговорю, слово даю, и на все ваши условия заранее согласен.

Николай Всеволодович упорно молчал.

– А? Что? Вы что-то сказали? Вижу, вижу, что я опять, кажется, сморозил; вы не предлагали условий, да и не предложите, верю, верю, ну успокойтесь; я и сам ведь знаю, что мне не стоит их предлагать, так ли? Я за вас вперед отвечаю и – уж конечно, от бездарности; бездарность и бездарность… Вы смеетесь? А? Что?

– Ничего, – усмехнулся наконец Николай Всеволодович, – я припомнил сейчас, что действительно обозвал вас как-то бездарным, но вас тогда не было, значит, вам передали... Я бы вас просил поскорее к делу.

– Да я ведь у дела и есть, я именно по поводу воскресенья! – залепетал Петр Степанович. – Ну чем, чем я был в воскресенье, как по-вашему? Именно торопливою срединною бездарностию, и я самым бездарнейшим образом овладел разговором силой. Но мне все простили, потому что я, во-первых, с луны, это, кажется, здесь теперь у всех решено; а во-вторых, потому, что милую историйку рассказал и всех вас выручил, так ли, так ли?

– То есть именно так рассказали, чтобы оставить сомнение и выказать нашу стачку и подтасовку, тогда как стачки не было, и я вас ровно ни о чем не просил.

– Именно, именно! – как бы в восторге подхватил Петр Степанович. – Я именно так и делал, чтобы вы всю пружину эту заметили; я ведь для вас, главное, и ломался, потому что вас ловил и хотел компрометировать. Я, главное, хотел узнать, в какой степени вы боитесь.

– Любопытно, почему вы так теперь откровенны?

– Не сердитесь, не сердитесь, не сверкайте глазами... Впрочем, вы не сверкаете. Вам любопытно, почему я так откровенен? Да именно потому, что все теперь переменилось, кончено, прошло и песком заросло. Я вдруг переменил об вас свои мысли. Старый путь кончен совсем; теперь я уже никогда не стану вас компрометировать старым путем, теперь новым путем.

– Переменили тактику?

– Тактики нет. Теперь во всем ваша полная воля, то есть хотите сказать да, а хотите – скажете нет. Вот моя новая тактика. А о нашем деле не заикнусь до тех самых пор, пока сами не прикажете. Вы смеетесь? На здоровье; я и сам смеюсь. Но я теперь серьезно, серьезно, серьезно, хотя тот, кто так торопится, конечно, бездарен, не правда ли? Все равно, пусть бездарен, а я серьезно, серьезно.

Он действительно проговорил серьезно, совсем другим тоном и в каком-то особенном волнении, так что Николай Всеволодович поглядел на него с любопытством.

– Вы говорите, что обо мне мысли переменили? – спросил он.

– Я переменил об вас мысли в ту минуту, как вы после Шатова взяли руки назад, и довольно, довольно, пожалуйста, без вопросов, больше ничего теперь не скажу.»

Исповедь, внутренний монолог Петра Степановича происходит на фоне неприятия и реплик-противоречий со стороны Николай Всеволодовича, тон вопросов которого характерен для диалога-допроса. Очень много побудительных конструкций, обращений. Исповедь Петра Степановича имеет цель убедить собеседника в его неправоте, однако данное стремление находит серьезное сопротивление со стороны Николай Всеволодовича. В этом появляется смешанный характер диалога.

Диалог-ссора

Диалог-ссора, будучи наиболее близким к бытовому диалогу, реже всех выше описанных типов встречается в романе «Бесы». В качестве примера диалога-ссоры приведем диалог между Прасковьей Ивановной и Варварой Петровной из 5 главы I части.

«– Не села б у вас, матушка, если бы не ноги! – сказала она надрывным голосом.

Варвара Петровна приподняла немного голову, с болезненным видом прижимая пальцы правой руки к правому виску и видимо ощущая в нем сильную боль.

– Что так, Прасковья Ивановна, почему бы тебе и не сесть меня? Я от покойного мужа твоего всю жизнь искреннею приязнию пользовалась, а мы с тобой еще девчонками вместе куклы в пансионе играли. Прасковья Ивановна замахала руками.

– Уж так и знала! Вечно про пансион начнете, когда упрекать собираетесь, – уловка ваша. А по-моему, одно красноречие. Терпеть не могу этого вашего пансиона.

– Ты, кажется, слишком уж в дурном расположении приехала; что твои ноги? Вот тебе кофе несут, милости просим, слушай и не сердись.

– Матушка, Варвара Петровна, вы со мной точно с маленькою девочкой. Не хочу я кофею, вот!

И она задирчиво махнула рукой подносившему ей кофей луге. (От кофею, впрочем, и другие отказались, кроме меня Маврикия Николаевича. Степан Трофимович взял было, но отставил чашку на стол. Марье Тимофеевне хоть и очень хотелось взять другую чашку, она уж и руку протянула, но одумалась и чинно отказалась, видимо довольная за это собой.)

Варвара Петровна криво улыбнулась.

– Знаешь что, друг мой Прасковья Ивановна, ты, верно опять что-нибудь вообразила себе, с тем вошла сюда. Ты всю жизнь одним воображением жила. Ты вот про пансион разозлилась; а помнишь, как ты приехала и весь класс уверила, что за тебя гусар Шаблыкин посватался, и как мадам Лебур тебя тут же изобличила во лжи. А ведь ты и не лгала, просто навоображала себе для утехи. Ну, говори: с чем ты теперь? Что еще вообразила, чем недовольна?

– А вы в пансионе в попа влюбились, что закон Божий преподавал, – вот вам, коли до сих пор в вас такая злопамятность, – ха-ха-ха!

Она желчно расхохоталась и раскашлялась.

– А-а, ты не забыла про попа... – ненавистно глянула на нее Варвара Петровна.

Лицо ее позеленело. Прасковья Ивановна вдруг приосанилась.

– Мне, матушка, теперь не до смеху; зачем вы мою дочь при всем городе в ваш скандал замешали, вот зачем я приехала!»

Содержание диалога предельно приближено к жизни: две подруги детства высказывают друг другу все накопившиеся за долгий период знакомства претензии, вспоминают наиболее неприятные эпизоды из жизни оппонента. Синтаксически реплики в основном носят законченный характер. Эмоции хлещут через край, что выражено с помощью множества восклицательных и вопросительных предложений, но авторских ремарок не так много, потому что ситуация близка и понятна читателю.

Заключение

Диалогическая речь занимает значительное место как в тексте, так и в идейном содержании романа Ф.М. Достоевского «Бесы». Диалог характеризуется напряженным темпом, который достигается быстрой, стремительной сменой одной незаконченной реплики другой. К. Мегаева называет язык диалогов в романах Достоевского «надломанным». Частым является цитирование персонажами фрагментов предыдущих диалогов.

Наиболее часто Достоевский употребляет следующие типы диалогов: диалог-объяснение, диалог-допрос, диалог-поединок; реже остальных употребляются смешанный диалог, диалог полного взаимного понимания, диалог-ссора. Такое распределение связано с идеологическим характером романа «Бесы». Главной задачей автора является описание идейной атмосферы эпохи. Поэтому он чаще «заставляет» героев говорить друг с другом на темы, связанные с идеологическими принципами персонажей и с проблемами, волновавшими российское общество второй половины XIX в., поэтому бытовые типы диалога употребляются гораздо меньше. Практически отсутствует обязательные в реальной жизни, этикетные реплики, частые в быту ситуации неловкости, паузы из-за отсутствия темы.

В диалогах в романе (эпическом произведении), как и в обычной устно речи, употребляется большой количество неполных конструкций, разновидностей незаконченных предложений, восклицательных, вопросительных, побудительных предложений, риторических конструкций, обращений, усиливающих побудительность.

В связи с тем, что ситуация не всегда передается с помощью грамматических и лексических средств, особую роль получают внеязыковые коммуникативные факторы: интонация, мимика, жестикуляция. В романе «Бесы», как это принято в художественных произведениях, эти моменты отражены с помощью авторских ремарок, пояснений.

Диалог играет огромную роль в речевой характеристики персонажей. Так, речь Степана Трофимовича показывает его как человека слабовольного, тогда как речь Варвары Петровны (часто на контрасте с Степаном Трофимовичем) выделяет ее не по-женски сильный характер.

Что касается определения границ авторского и общеязыкового в языке писателя, то, на мой взгляд, авторская стилистическая активность проявляется в отборе языковых явлений, необходимых для наиболее полного воплощения авторского замысла. Авторский язык не противоречит общенародному, поэтому диалог как таковой в авторском произведении и в обычной разговорной речи не различаются. Разница состоит в употребляемых в этих двух сферах применения языка типах диалогов.

Напряженность, стремительность и противоречивость диалогов героев Достоевского, построение их как ответ на реальные и воображаемые реплики противления, большая роль ассоциаций во время диалога приводят к цитированию и выделению особо значимых слов и выражению, отсутствие видимой мысленной и синтаксической связности, отрывистость, отрубленность фраз – все это позволяет согласиться с утверждением Л.П. Гроссмана, что Достоевский в своих романах создает «замечательные стилистические эксперименты», свидетельствует о том, что «классическая художественная проза русских романов XIX в…. сдвинулась в сторону каких-то неведомых будущих достижений».\

Список литературы

Ахманова О.С. Словарь лингвистических терминов. М., 1966.

Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979.

Виноградов В.В. О художественной прозе. М., 1930.

Винокур Г.О. О языке художественной литературы. М., 1991

Винокур Т.Г. О некоторых синтаксических особенностях диалогической речи // Исследования по грамматике русского литературного языка. М., 1955.

Гроссман Л.П. Стилистика Ставрогина // Статьи и материалы. М.-Л., 1924.

Диалогическая речь – основы и процесс. Тбилиси, 1980.

Достоевский Ф.М. «Бесы». В 2 т. М., 1993.

Иванчикова Е.А. Синтаксис художественной прозы Достоевского. М., 1979.

Ким Г.В. О некоторых стилистических функциях бессоюзного присоединения в диалогический речи // Филологический сборник. Вып. 4. Алма-Ата, 1964.

Мегаева К. Диалог у Достоевского // Дагестанский университет. Сборник научных сообщений. (Филология). Махачкала, 1964.

Милых М.К. Синтаксические особенности прямой речи в художественной прозе. Харьков, 1956.

Михлина М.Л. Из наблюдений над синтаксисом диалогической речи. М., 1955.

Несина Г.Н. К вопросу о структуре диалога в современном русском языке // Исследования и статьи по русскому языку. Волгоград, 1964.

Святогор И.П. О некоторых особенностях синтаксиса диалогической речи в современном русском языке. Калуга, 1960.

Солганик Г.Я. Синтаксическая стилистика: Сложное синтаксическое целое. М., 1991.

Соловьева А.К. О некоторых общих вопросах диалога. ВЯ. 1965. № 6.

Теплицкая Н.И. Некоторые проблемы диалогического текста.

Холодович А.А. О типологии речи // Историко-филологические исследования. М., 1967.

Чичерин А.В. Идеи и стиль. Изд-е 2-е. М., 1968.

Щерба Л.В. Избранные работы по русскому языку. М., 1957.

Якубинский Л.П. О диалогической речи. // Русская речь. Петроград, 1923.

Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.ed.vseved.ru/


См.: Якубинский Л.П. О диалогической речи // Русская речь. М., 1923

Щерба Л.В. Восточнолужицкое наречие. М., 1951. С. 4.

Холодович А.А. О типологии речи // Историко-филологические исследования. М.. 1967.

Будагов Р.А. О типологии речи // Рус. речь. 1967. № 6.

Гельгардт Р.Р. Рассуждение о монологах и диалогах (к общей теории высказывания) // Сборник докладов и сообщений лингвистического общества. Т. 2, вып. 1. Калинин, 1971.

См.: Винокур Т.Г. О некоторых синтаксических особенностях диалогической речи в современном русском языке // Исследования по грамматике русского литературного языка. М. 1955.

Виноградов В.В О художественной прозе. М., 1930. С. 33, 40, 43.

Соловьева А.К. О некоторых общих вопросах диалога. – ВЯ. 1965. № 6.

Мегаева К. Диалог у Достоевского // Дагестанский университет. Сборник научных сообщений. (Филология). Махачкала, 1964. С. 21.

Гельгардт Р.Р. Рассуждение о монологах и диалогах (к общей теории высказывания) // Сборник докладов и сообщений лингвистического общества. Т. 2, вып. 1. Калинин, 1971. С. 32 – 33.

Л.П. Гроссман. Стилистика Ставрогина // Статьи и материалы. М.-Л., 1924. – С. 143.


Стройную непротиворечивую концепцию связи звука и смысла предложил Л. П. Якубинский, который долгое время был сторонником «нового учения о языке» Н.Я. Марра.

В отличие от многих своих коллег, поддерживавших марризм в основном из карьерных соображений, Якубинский искренне увлёкся этими взглядами - так же, как и личностью их основателя и проповедника. В конце 1934 года Марр умирает, а в 1936 году Наркомпрос направляет Якубинского в Турцию - не столько, пожалуй, для преподавания русского языка, сколько для распространения среди турецких лингвистов пресловутого «нового учения» Марра. Тесное общение с турецкими учёными привело Льва Петровича к глубоким сомнениям в истинности и непогрешимости марристских построений.

Что могло привлечь Якубинского в «новом учении о языке»?

Во-первых, резкая критика традиционной индоевропеистики. В одной из рукописных заметок 30-x годов Якубинский сам объяснил, что его в ней не устраивало: «Гипотеза праязыка... была абсолютизирована, гипертрофирована, превратилась во всеобщее механически применяемое средство объяснения сходств между языками, забывая об их различиях. Сравнительный метод превратился в своеобразную отмычку, открывающую все двери, в воровской ключ “соловей”, открывающий все замки. Открывающий ли? В том-то дело, что нет!» (цит. по: Леонтьев 1986: 8).

Во-вторых, сказалось повышенное внимание Якубинского к семантическим процессам в языке, к тенденциям и изменениям, общим для целых семантических групп и подчиняющим себе более частные явления, обычно анализируемые независимо. Это особенно ясно видно в статье «Несколько замечаний о словарном заимствовании» (1926) и в его курсе семантики, читавшемся в Институте живого слова. И не случайно во многих более поздних работах Лев Петрович брал у Марра прежде всего методику стадиально-семантического исследования.

В-третьих, для Якубинского уже в «домарровский» период был характерен острый интерес к вопросам психологии и социологии, сочетавшийся с уникальной эрудицией в области философии, психологии, этнографии. И его не могли не привлечь схожие устремления Марра (Леонтьев 2003).

Самой ортодоксально марристской работой Л.П. Якубинского была его статья «К палеонтологии названий для «половины»» (1927). Она была связана с начавшейся в конце 1925 - первой половине 1926 г. деятельностью «Группы Числительных», проходившей под руководством самого Н.Я.Марра; в нее входили сотрудники Яфетического Института Академии наук и сотрудники Института по изучению языков и литератур Запада и Востока при Ленинградском университете (ИЛЯЗВ), в числе которых и был Якубинский.

Помимо этой статьи Якубинский сделал доклад «О словах, означающих неопределенное множество» (Марр, 1927: V). В статье Л.П. Якубинский употребляет всю марровскую терминологию - он пишет о палеонтологической морфологии, «салских», «берских» и «ионских» словах (от «сал-бер-йон-рош») и т.д.

Однако при чтении чувствуется рука профессионального компаративиста. Это видел и Марр - в его предисловии к сборнику Якубинский фигурирует как «индоевропеист» или «индоевропеист по своей школе». Учитывая, что, по Марру, «ставить... яфетическую теорию рядом с индоевропеистикой это значит пятиться неизвестно во имя чего назад» (Марр, 1927: ХII), это едва ли можно назвать комплиментом.

Правда, в 1931 г., в известной брошюрке Аптекаря и Быковского, Якубинский не значится ни в списке «представителей буржуазного идеалистического языкознания» (куда вошли Богородицкий, Бубрих, Булаховский, Дурново, Карский, Петерсон, Пешковский, Поливанов, Ушаков, Щерба), ни среди тех, кто «объективно выступает... как организаторы сопротивления делу разгрома индоевропеизма» (Волошинов, Лоя, Данилов, Ломтев), ни даже среди «лиц, тормозивших и тормозящих в настоящее время развитие яфетической теории» (сюда в числе других были включены коллеги Л.П. по сборнику о числительных - Долобко, Брим, Розенберг, а также Генко, Дондуа, Орбели, Петров, Струве, Шишмарев и опять же Щерба) (Леонтьев 2003).

Уже в первой работе Якубинского по теории поэтической речи в статье «О звуках стихотворного языка» четко изложена общая для ОПОЯЗа на раннем этапе его развития идея функциональной противоположности практического и поэтического языков. Ее можно найти и во многих других публикациях того времени, например у Р.О.Якобсона.

Позже она сменилась более общей идеей функционально-речевых вариантов общего языка, выступающей в наиболее законченной форме в работах членов Пражского лингвистического кружка. По мысли Якубинского, при «стихотворном языковом мышлении», в отличие от практического, звуковая сторона речи «всплывает в светлое поле сознания» и вызывает специфическое эмоциональное отношение к себе.

Этот тезис несколько упрощает реальное положение вещей, - трудно предположить, что в процессе поэтического творчества поэтом осознается звуковая сторона речи (см.: Эткинд, 1998). Однако привлекает внимание подчеркнутая Якубинским мысль об эмоциональном единстве стихотворения, что в значительной мере противоречит априорной идее «самоценности» слова и сближает Якубинского с более поздними, в том числе современными, исследованиями в области поэтики, исходящими из представления о единстве содержательной и звуковой сторон произведения (Леонтьев 2003).

В знаменитой статье «О диалогической речи» Якубинский едва ли не первым поставил в данной статье вопрос о роли мимики и жеста в речевом общении, о поведенческих («бытовых») и речевых стереотипах.

В статье «О звуках стихотворного языка» высказана оригинальная для того времени мысль, что в процессе поэтического творчества звуковая сторона стиха может осознаваться: «В стихотворно-языковом мышлении звуки всплывают в светлое поле сознания; в связи с этим возникает эмоциональное к ним отношение, которое в свою очередь влечет установление известной зависимости между ‘содержанием’ стихотворения и его звуками; последнему способствуют также выразительные движения органов речи» [Якубинский 1986: 175-176].

По сути Якубинский, не используя модной тогда фрейдистской терминологии, говорит о роли сознательного и бессознательного в поэзии, пусть даже и на уровне «предсмысла» (важно уже то, что именно звук становится источником эмоционального, т.е. первичного смысла). Этот факт был замечен Львом Выготским, которого очень привлекали идеи формалистов, но, как известно, в полемическом аспекте: «…из объективного анализа формы, не прибегая к психологии, можно установить только то, что звуки играют какую-то эмоциональную роль в восприятии стихотворения, но установить это - значит явно обратиться за объяснением этой роли к психологии» [Выготский 1986: 87].

Тщательный анализ идей Л. Якубинского находим в одной из глав книги «Формализм и формалисты» П. Н. Медведева, причем отмечается внутриязыковая обусловленность взаимоотношений между звуком и смыслом «в пределах элементов самого языка: в пределах одного слова, в пределах фразы, как чисто лингвистического единства и т.п. Отсюда - вывод о соответствии между звуком и значением в самом языке (выделено нами - Л.П.), о возможности устойчивого, даже постоянного соответствия между ними, например, о возможности постоянно эмоциональной окраски гласных звуков.

Если такая постоянная эмоциональная окраска возможна, то возможно и постоянное соответствие между звуком и значением в самом языке. Одним словом, для Якубинского и других опоязовцев дело идет о звуке в самом языке: о звуке в слове, о звуке во фразе и пр.» [Медведев 1934: 101]. Задолго до появления фоносемантики и теории синестемии С. В. Воронина высказаны идеи, которые впоследствии будут подтверждены широкомасштабными экспериментами.

Л.П. Прокофьева, С.С. Шляхова

Литература: Будагов Р.А. Л.П. Якубинский: как и почему в истории языков // Портреты языковедов XIX-XX в.в. Из истории лингвистических учений. М., 1988. С. 127-153. Петушков В.П. Лев Петрович Якубинский (1892-1945). Несколько примечаний к биографии выдающегося русского лингвиста // Русская речь. 1992. № 6. С. 42-50. Леонтьев А.А. Жизнь и творчество Л.П. Якубинского // Л.П. Якубинский. Избранные работы: Язык и его функционирование. М., 1986. С. 4-12. Леонтьев А. Лев Петрович Якубинский // Отечественные лингвисты XX века (Т-Я): Сб. статей РАН ИНИОН. Центр гуманит. науч.-информ. исслед. Отд. языкознания; Редкол.: Березин Ф.М. (отв. ред.) и др. М., 2003. Ч. 3 (Т - Я). С. 158-175. Леонтьев А. Якубинский. http://www.inion.ru/files/File/2003_otech_lingvis_3.pdf Прокофьева Л.Л. Звуко-цветовая ассоциативность: универсальное, национальное, индивидуальное. Саратов, 2007. Якубинский Л.П. Язык и его функционирование. М., 1986.

Информация о нем: http://www.yarus.aspu.ru/?id=229

Список трудов Л.П. Якубинского

  1. Якубинский Л.П. О диалогической речи // Якубинский Л.П. Избранные работы: Язык и его функционирование. - М., 1986. - С. 17-58. http://www.philology.ru/linguistics1/yakubinsky-86.htm
  2. Якубинский Л.П. О звуках поэтического языка // Сборники по теории поэтического языка. - Пг., 1916, вып. 1.
  3. Якубинский Л.П. Скопление одинаковых плавных в практическом и поэтическом языках // Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. - Пг., 1919.
  4. Якубинский Л.П. Откуда берутся стихи // Якубинский Л.П. Избранные работы. Язык и его функционирование. - М.,1986. - С. 194-196.

Лев Петрович Якубинский (1892–1945)

О ДИАЛОГИЧЕСКОЙ РЕЧИ

Якубинский Л. П. Избранные работы: Язык и его функционирование // Отв. ред. А. А. Леонтьев. М.: Наука, 1986. С. 17–58.

Глава I. О ФУНКЦИОНАЛЬНЫХ МНОГООБРАЗИЯХ РЕЧИ

§ 1. Речевая деятельность человека есть явление многообразное, и это многообразие проявляется не только в существовании бесчисленного множества отдельных языков, наречий, говоров и пр. вплоть до диалектов отдельных социальных групп и, наконец, индивидуальных диалектов, но существует и внутри данного языка, говора, наречия (даже внутри диалекта данного индивида) и определяется всем сложным разнообразием факторов, функцией которых является человеческая речь. Вне учета этих факторов и изучения функционально соответствующих им речевых многообразий невозможно ни изучение языка как непосредственно данного живому восприятию явления, ни уяснение его генезиса, его «истории».

§ 2. Язык есть разновидность человеческого поведения. Человеческое поведение есть факт психологический (биологический), как проявление человеческого организма, и факт социологический, как такое проявление, которое зависит от совместной жизни этого организма с другими организмами в условиях взаимодействия.

Отсюда очевидно, что те факторы, о которых мы говорили выше, будут либо факторы психологического, либо факторы социального порядка.

§ 3. Психологическая обусловленность речи предполагает необходимость различать следующие основные ее видоизменения: с одной стороны, речь в условиях нормального, патологического и ненормального состояния организма; с другой стороны, речь при преобладающем влиянии эмоционального или интеллектуального момента 1 .

Все эти видоизменения (за исключением разве случая ненормального состояния организма) прекрасно учитываются современной лингвистикой; но, к сожалению, только учитываются, конкретного же исследования речевых явлений в плоскости обусловленности их теми или иными из указанных факторов почти нет. До сих пор лингвистика работает врозь с патологией речи, до сих пор не исследованы явления эмоциональной речи, нет даже сырого материала по этому вопросу за исключением области словоупотребления, где далеко еще не достигнуто удовлетворительных результатов. Влияние эмоциональных состояний различного порядка на произношение совершенно не изучено, а между тем это представляло бы огромный интерес для исторической фонетики, которая в этой области либо принуждена молчать, либо ограничивается случайными и малоубедительными замечаниями вроде приведенных мною в статье «О звуках стихотворного языка» 2 . Точно так же не исследована в этом отношении и область синтаксиса.



Особенно плохо обстоит дело в лингвистике с речью при ненормальных состояниях организма, в частности я имею в виду речевую деятельность при лирическом стихотворном творчестве, где выяснение этого вопроса было бы особенно важно ввиду того, что тогда можно было бы выделить в речи лирического стихотворения те ее особенности, которые обязаны влиянию особого ненормального состояния организма и не имеют художественного происхождения.

§ 4. Что касается факторов социологического порядка, то они могут быть классифицированы следующим образом: во-первых, должны быть приняты во внимание условия общения в привычной среде (или средах) и взаимодействия с непривычной средой (или средами); во-вторых, - формы общения: непосредственные и посредственные, односторонние и перемежающиеся (об этом см. ниже); в-третьих, - цели общения (и высказывания): практические и художественные; безразличные и убеждающие (внушающие), причем в последнем случае интеллектуально и эмоционально убеждающие.

Должен оговориться, что я ни в какой степени не считаю всю изложенную классификацию сколько-нибудь окончательной: она помогает лишь несколько ближе подойти к постановке весьма важного вопроса о сложной функциональной обусловленности речи и имеет вполне предварительный характер.

§ 5. Рассмотрение языка в зависимости от условий общения является основной базой современного языкознания. То сложное разнообразие диалектов (языков, говоров, наречий), которое устанавливает, описывает и изучает генетически современная лингвистика, есть прежде всего результат условий общения и образования в связи с этим различных общественных группировок по различным признакам (территориальным, национальным, государственным, профессиональным и т. д.), группировок сложно между собою взаимодействующих. Конечно, языкознание в этом отношении еще не сказало своего последнего слова, но достижения его в области изучения диалектов (в широком вышеуказанном смысле слова) - огромны.

Нужно, однако, заметить, что в порядке изучения языка как явления среды и взаимодействия сред не поставлен еще вопрос, являющийся до некоторой степени основным, а именно вопрос о том, в какой мере речевое высказывание и речевое общение определяется с психологической и морфологической (в широком смысле этого слова) точек зрения условиями общения в данной привычной среде. Это еще нерешенная очередная задача. И, в сущности, только по ее разрешении может быть в полной мере исследован вопрос и о взаимодействии различных языковых сред.

§ 6. Гораздо меньшее внимание уделяло языкознание вопросу о целях речевого высказывания. Я не боюсь преувеличить, если скажу, что оно попросту игнорировало этот вопрос; это будет во всяком случае верно в применении к традиционному языкознанию «младограмматического» направления. Тем не менее можно указать ряд случаев, когда многообразия, основанные на целевых различиях, всплывали в науке, иногда в дисциплинах побочных, как, например, в теории поэзии, или в таких специальных отделах лингвистики, как так называемая философия языка.

В последнее время в связи с попытками построения научной поэтики интерес к многообразиям речи, вызываемым различиями ее целей, снова оживился, хотя ничего сколько-нибудь окончательно ценного по этому вопросу не сказано.

§ 7. Уже у Гумбольдта 3 отмечаются, иногда только упоминаются, некоторые функциональные речевые разнообразия. Прежде всего он это делает, противополагая «поэзию» и «прозу», как два различных явления языка, причем, однако, это различие проводится недостаточно ясно и не сопровождается языковым анализом; отмечается, что поэзия и проза, подчиненные со стороны «всеобщих требований» одним и тем же условиям, в своем «направлении» (цели?) и «средствах» (морфологических особенностях?) - «отличны друг от друга и собственно никогда не могут слиться» 4 , что «поэзия... неразлучна от музыки», а «проза предоставлена исключительно языку» 4 ; здесь под поэзией понимается, очевидно, стихотворная поэзия. Относительно прозы Гумбольдт указывает, что «язык пользуется в речи своими собственными преимуществами, но подчиняя их законодательно господствующей здесь цели» 5 . «Посредством подчинения и сочетания предложений в прозе совершенно особым образом развивается соответствующая развитию мыслей логическая эвритмия, в которой прозаическая речь... настраивается своею собственною целью» 6 . Разница между поэзией и прозой определяется также в противопоставляемых друг другу понятиях «искусство» и «естественность», «художественная форма поэзии» и «естественная простота прозы» 7 ; упоминает Гумбольдт и о «соотносительных положениях между поэзией и прозой и сближении между ними по внутреннему и внешнему существу» 7 , о том, что «прозаическое настроение» непременно должно искать «пособий письменности и что от введения письменности в развитии поэзии возникает два ее рода и т. д.» 8 . Что касается чисто языкового анализа, то Гумбольдт его не дает, но все-таки говорит, что «как в поэзии, так и в прозе язык действительно имеет свои особенности в выборе выражений, в употреблении грамматических форм и синтаксических способов совокупления слов в речь» 9 .

Говоря о взаимоотношениях между «прозой» и «действительностью», Гумбольдт утверждает: проза не может ограничиться только простым изображением действительности и остаться при одних чисто внешних целях, служа только как бы сообщением о делах, без возбуждения идей и ощущений. Тогда она не отличается от обыкновенной разговорной речи. Здесь устанавливается еще одна функциональная разновидность речи, и в другом месте Гумбольдт детализирует это понятие (обыкновенной разговорной речи) 10 , отличая «образованный и обильный мыслями разговор» и «повседневную или условную болтовню» 11 . Далее Гумбольдт выделяет язык «ученой прозы»; он говорит, что именно здесь язык получает окончательную определенность для отличия и установления понятий и самую чистую оценку склада предложений и их частей по отношению к одной общей цели 12 ; языку сообщается характер «строгости» и «сопряженной с наивысшей ясностью силы». С другой стороны, употребление языка в этой области приучает к спокойствию и воздержанности, а в синтаксическом складе - к избеганию всякого искусственного сплетения... Таким образом, тон ученой прозы совсем иной, чем прозы, изображенной выше. Здесь язык, вместо того, чтобы давать волю самостоятельности, сколько можно, должен приноровляться к мысли, идти вслед за нею и представлять ее собою 13 . Любопытно, что Гумбольдт как бы подчеркивает функциональность «ученого языка», когда полемизирует с теми, кто хотел вывести особенности языка Аристотеля из индивидуальных особенностей его «духа», а не из самой «методы мышления и исследования» в данном случае; он указывает на занятия Аристотеля музыкой и поэзией, на сохранившийся от него гимн, «исполненный поэтического одушевления», на некоторые места «Этики»; «аристотелевская дикция», и «платоновская дикция» противополагаются Гумбольдтом в связи с «разными методами», в связи с разным, мы бы сказали, телеологизмом их высказываний; Аристотелю, как индивиду, «ученая» речь была свойственна наряду с «поэтической», т. е. мы имеем здесь дело с функциональным разнообразием внутри индивида.

Говоря об «ученой прозе», Гумбольдт вносит детализацию, поскольку упоминает «о совершенно особого рода изяществе», которым отмечается «философский язык... в сочинениях Фихте и Шеллинга, и, хотя только в отдельных частностях, но зато поразительно, у Канта» 14 . Наконец, Гумбольдт упоминает и о прозе «красноречия», т. е. выделяет, как особую разновидность, ораторскую речь 15 .

§ 8. Что касается лингвистического подхода к различию «поэзии» и «прозы» и к выделению поэтической речи, как особой разновидности языка, то довольно значительный материал можно было бы найти в показаниях поэтов. Постоянно фигурирует этот вопрос и в «теории словесности», восходя генетически к Аристотелю. Прослеживать все это нет надобности, так как лингвистически убедительного здесь весьма мало. Я отмечу только то, что говорится по этому поводу у Аристотеля, так как здесь (насколько мне это известно) мы имеем источник указанной традиции, поражающий в наши дни отчетливостью и фактичностью подхода, несмотря на краткость этого места «Поэтики».

Я остановлюсь на мыслях, высказываемых Аристотелем во 2-й главе его «Поэтики» 16 .

Аристотель различает два «достоинства» языка: «ясность» и «благородство»; ясность достигается «употреблением слов и выражений простых и естественных, но при этом легко впасть в тривиальность... напротив, изысканные речения, снимая с языка повседневную одежду, придают ему внешность праздничную. К изысканным относятся слова заимствованные, метафоры, удлинения и все выходящее из пределов обыденного. Но изысканность в своей исключительности может породить загадочность или барбаризм... Итак, должно умелым образом перемешивать два этих элемента. На самом деле от слов общепринятых язык получает ясность, присоединением же слов иностранных, метафор, эпитетов и всего остального он делается благородным, избегнув тривиальности. Немало способствуют ясности и благородству языка удлинения, сокращения и различные в словах изменения. Подобное слово измененным своим звуком теряет печать повседневного...» 17 Указывая как на необходимую принадлежность поэтического языка на «изысканные выражения, метафоры и другие виды образного языка», Аристотель предлагает «заменить их на речь обыденную», приводя примеры; между прочим, он указывает на один и тот же ямбический стих у Эсхила и у Эврипида «с переменою одного только слова, вместо общеупотребительного поставлено изысканное, стих одного вышел прекрасным, другого - вялым» 18 ; далее Аристотель полемизирует с Арифрадом, осмеивающим трагиков за то, что они «употребляют выражения, не находящиеся в общежитии», и говорит, что «все эти выражения потому именно и нетривиальны (т. е. поэтичны. - Л. Я. ), что не живут более в обыденном разговоре. Чрезвычайно важно умело пользоваться словами составными, речениями изысканными и вообще всяким видом поэтического языка. Всего же важнее знать толк в образном языке» 19 . Любопытно, что Аристотель, говоря об особенностях поэтического языка, проходит через все «стороны» языка: касается фонетики («измененным своим звуком», место в стихе), словообразования («составные слова»), словоупотребления (не общеупотребительные слова), семантики (метафоры, эпитеты); не придает он преобладающего значения ритмичности, не основывает своих разграничений на противоположении стихов и прозы; еще в 1-й главе он говорит: «Для поэзии материею служит только одно слово, все равно будет то проза или стихи, многими или одним размером написанное сочинение»; далее он даже полемизирует с представителями «формального метода» (и тогда такие были!), «измеряющими поэзию метром», сваливая в одну кучу Гомера и Эмпедокла 20 .

Точно так же, как это видно из изложенного, он не придает доминирующего значения «образности». Говоря о метафорах (и образности), Аристотель остается в той же плоскости речевого рассмотрения, противополагая их «речи обыденной», а не вдаваясь в анализ особого мышления свойственного поэту; в другом месте метафоричность ставится в один ряд с другими явлениями языка: «Имя может быть общеупотребительное, из другого диалекта заимствованное, метафорическое, может служить для украшения, вновь изобретенное, удлиненное, укороченное, измененное». Если он все же говорит, что «всего важнее знать толк в образном языке», то тут же в следующих словах мотивирует почему: «Из всех красот поэзии только ему одному нельзя научиться...»; и дальше тотчас же переходит снова к «составным словам», «изысканным» 21 и т. д. Устанавливая общее понятие поэтического языка, он принимает во внимание все стороны речи, ведя анализ все время в плоскости сопоставления поэтического с повседневным, обыденным, общепринятым, общеупотребительным, свойственным обыденному разговору, и исходит в своем понимании поэтической речи от противоположения ее обыденной; необходимо отметить, что в каждом данном явлении поэтической речи Аристотель считает необходимым и присутствие обыденного, поскольку им обусловливается ясность и возможность понимания; наблюденные же особенности поэтической речи, ее существенные признаки, Аристотель подводит под категорию «благородства».

Еще раз подчеркиваю, что мы имеем у Аристотеля объективный и чисто речевой, я бы сказал, именно лингвистический подход к делу; анализируя явление поэтической речи, он и подходит к ней с точки зрения речевых особенностей, не пытаясь делать посылки к понятию "поэтическая речь" от внеречевых моментов, например, от особых свойств мышления, от особого "устремления духа" и пр. Этого далеко нельзя сказать о многих гораздо более поздних системах поэтики, в значительной мере страдающих однобокостью и выдвиганием какого-нибудь одного момента (например, "образности"). Приходится бесконечно пожалеть, что до нас не дошли другие сочинения Аристотеля на эту тему и что даже "Поэтика" дошла в своем сокращенном и конспективном варианте.

§ 10. Тщетно мы бы стали искать в научном языкознании младограмматического периода использования хотя бы гумбольдтовых разграничений, отмеченных выше. Для младограмматиков Гумбольдт «оказал преимущественно только нравственное влияние на позднейших исследователей» 22 , или его значение сводится к «окончательному перенесению исследования вопросов об общих условиях жизни языка... на почву психологии» 23 .

Вопрос о функциональном многообразии речи, затронутый Гумбольдтом, не всплывал, потому что казался не существенным при диалектологическом 24 изучении языка (с чем, разумеется, нельзя согласиться: развитие функционального языкознания несомненно внесет многие поправки в построение «диалектологов»), а если с ним и приходилось сталкиваться в порядке простого наблюдения языковых фактов, То по нему скользили, не останавливаясь, не считая соответственные факты подходящими объектами изучения. «Все языки и говоры, даже самых диких и некультурных народов, имеют одинаковую ценность для науки; последние во всяком случае более подходящие объекты научного исследования, чем литературные языки образованных народов, которые для лингвиста то же, что оранжерейные растения для ботаника» 25 . Вообще «литературный язык» это то понятие, которое особенно ярко подчеркивает необходимость функционального подхода к языку и с которым поэтому связано столько путаницы в языкознании. Я сошлюсь на некоторые места той же книги Томсона: в главе XI («Искусственные языки») дается характеристика «общенародного языка», «который является языком литературы, школы, администрации, деловых и частных сношений и пр. в образованном обществе данного народа... Но такой общенародный язык устного сношения образованного общества нельзя вполне отождествлять с языком литературы или вообще с письменным языком данного народа, так как в письменном изложении употребляются обыкновенно слова, выражения и конструкции, которые казались бы неестественными в устной речи» 26 .

Сколько путаницы в этой небольшой цитате! Проф. Томсон просто «отделывается» от «оранжерейного» вопроса, впадая даже в самопротиворечие: «общенародный» язык, который в начале объявляется и языком «литературы», далее отъединяется от него («нельзя вполне (!) отождествить»).

Как характерно это «или» между «языком литературы» и «вообще письменным языком»; совершенно ясно, что в термин «язык литературы» не вкладывается никакого точного содержания; термин «устная речь» употребляется в смысле «разговорная речь», так как иначе непонятно было бы место о «неестественности». Действительно, приходится, пожалуй, пожалеть, что Гумбольдт оказал только «нравственное» влияние на этого, в своей сфере очень знающего, очень тонко наблюдающего исследователя. В сущности, что касается функциональных разнообразий речи, научное языкознание находится еще в трогательном единении со школьной грамматикой, от которой оно же так рьяно в других пунктах открещивается: школьная грамматика, изучая, например, синтаксис «русского» языка, дает безразлично примеры и из разговорной речи, и из «прозы», и из «стихов»; но научное языкознание весьма недалеко ушло от нее, предполагая возможным изучение того же синтаксиса «литературного» языка на материале Грибоедова или Гоголя.

Здесь все еще господствует полное смешение понятий.

Классическим примером путаницы является известный цифровой подсчет словаря «английского чернорабочего», древнеперсидских надписей, «образованного человека с высшим образованием», «пишущего мыслителя», еврейского Ветхого завета и Шекспира; цифровые данные о словаре этих «языков» сопоставляются и предполагаются что-то показывающими, а между тем это, по существу, явный пример сопоставления несоизмеримых величин: это все равно, что складывать фунты с аршинами.

§ 11. Я не буду увеличивать примеров, где языкознание оказывается беспомощным перед фактами, из-за игнорирования функциональных разнообразий; основное это то, что самая постановка вопроса в такой плоскости языкознанию чужда, что сочинения по общему языковедению этого вопроса не касаются. Как я уже отмечал, перед лингвистами он вставал тогда, когда лингвисты заинтересовывались вопросами поэзии, а это случалось не весьма часто. Здесь в русской лингвистике нужно особенно отметить Потебню, который указал на существование «поэтических» и «прозаических» элементов в языке, что является с его стороны огромной заслугой, несмотря на не удовлетворяющую теперь разработку им этих вопросов.

Отмечу еще, что исследователи живых говоров, даже при своей лингвистической неподготовленности, иногда дают любопытный материал по интересующему нас вопросу; сюда относятся довольно многочисленные констатирования несовпадения словаря обиходной разговорной речи и поэтических произведений; правда, этот факт не осознавался, а если и объяснялся, то не по существу дела («архаичностью» поэтического словаря, литературными влияниями, «бродячестью» песен и пр.).

§ 12. Интерес и внимание к целевым многообразиям языка возник у нас в последнее время снова в связи с вопросами поэзии 27 .

Поскольку в центре внимания «Сборников» стоял поэтический язык, постольку первоначально были выделены две функциональные разновидности языка: практический и поэтический языки, причем классификационным моментом являлся целевой 28 ; это различение сопровождалось психологической характеристикой обоих случаев, довольно поверхностной. Уже позже участникам «Сборников» приходилось и в печати указывать, что термин «практический язык» покрывает весьма разнообразные явления речи и что им нельзя пользоваться безоговорочно; указывалось на необходимость различения обиходного, разговорного языка, языка научно-логического и пр. В этом отношении, по-видимому, многое внес московский лингвистический кружок и в частности Р. Якобсон. О разграничениях московского кружка можно судить по книге Якобсона 29 и по работе В. М. Жирмунского 30 . К сожалению, в обоих исследованиях эти вопросы затрагиваются мимоходом, и многое остается неясным.

Любопытно, что те функциональные различия, которые устанавливаются в вышеприведенных работах: разговорный язык, поэтический, научно-логический, ораторский - уже даны у Гумбольдта.

§ 13. Вопросу о формах речевого высказывания посвящены дальнейшие страницы моей статьи. Я остановился именно на этом вопросе по следующим причинам: во-первых, он, при обсуждении факта, многообразия речевых проявлений в последнее время, оставался как бы в тени, заслоненный моментом целевым (то, что в терминологии московского лингвистического кружка обозначается словами «функциональность речи»); во-вторых, потому, что разграничение, основывающееся на различении форм высказывания, должно предшествовать другим, особенно целевым разграничениям по методологическим соображениям. Действительно, производя разграничения в области «целевой», мы в сущности разграничиваем не языковые явления, а факторы этих явлений, и мы не можем сразу же дать хотя бы грубую проекцию этих разграничений в область самой речи. Между тем в нашем случае, исходя из различения форм речи, мы от внеязыковой области факторов перебрасываем мост к речевым явлениям, получаем возможность сразу же говорить, например, о различии сообщающих средств в той или иной разновидности или противопоставить как речевые явления монолог и диалог.

О ДИАЛОГИЧЕСКОЙ РЕЧИ Глава IV.

ОБ ЕСТЕСТВЕННОСТИ ДИАЛОГА И ИСКУССТВЕННОСТИ МОНОЛОГА

§ 32. Навстречу этой тенденции диалогической речи протекать в порядке простого волевого действия идет следующее явление, коренящееся в самом существе диалога. Я говорю о количестве употребляемых слов, т. е. о большей или меньшей объективной сложности речи. Общеизвестно, что ответ на вопрос требует значительно меньшего количества слов, чем это следовало бы для полного обнаружения данного мыслимого целого: «Ты пойдешь гулять?» - «Да (я пойду гулять)», «Может быть (пойду (гулять))» и т. д. Диалог, конечно, не есть обмен вопросами и ответами, но в известной мере при всяком диалоге налицо эта возможность недосказывания, неполного высказывания, ненужность мобилизации всех тех слов, которые должны были бы быть мобилизованы для обнаружения такого же мыслимого комплекса в условиях монологической речи или в начальном члене диалога.

§ 33. В противоположность композиционной простоте диалога, монолог представляет собой определенную композиционную сложность; самый момент некоторого сложного расположения речевого материала играет громадную роль и вводит речевые факты в светлое поле сознания, внимание гораздо легче на них сосредоточивается. Монолог не только подразумевает адекватность выражающих средств данному психическому состоянию, но выдвигает как нечто самостоятельное именно расположение, компонирование речевых единиц. Появляется оценка по поводу чисто речевых отношений: «связно», «складно», «нескладно», «повторяется одно и то же слово на близком расстоянии», «слишком много который », «порядок слов нехорош» и т. д. Здесь речевые отношения становятся определителями, источниками появляющихся в сознании по поводу них самих переживаний. Несколько туманное, но очень реальное понятие «закругленности фразы», независимо от смысла, влияет на словоупотребление и, например, заставляет прибавлять слова там, где их, может быть, не нужно было прибавлять. На этой же почве возникают всевозможные явления синтаксического параллелизма и симметрии, так как сложность естественно вызывает какую-то организацию, построение.

§ 34. Письменная монологическая речь еще в большей мере должна быть противопоставлена диалогической. Те моменты мимики, жеста, интонации, вообще непосредственное восприятие собеседника и связанные с этим особенности в понимании речи, которые характерны для диалогической и отчасти монологической устной речи, здесь отпадают. Понимание производится за счет слов и их сочетаний. Если диалог, как было отмечено выше, по самому существу не способствует протеканию речевого процесса в порядке сложной деятельности, то, наоборот, при прочих равных условиях, письменная монологическая форма этой сложности особенно способствует и не только по тем причинам, которые свойственны ей как монологической, но именно в связи с «письмом», с посредственным общением.

Письменная речь является речью, закрепляемой в порядке ее осуществления; в результате остается, таким образом, нечто пребывающее, некоторое произведение. Закрепляемость письменной речи влечет более внимательное отношение к речевым фактам с точки зрения их адекватности данным нашим психическим состояниям: поговорка «что написано пером, того не вырубишь топором» имеет большие психологические основания и непосредственные следствия для обращения с речевыми фактами при письменной речи. В связи с отсутствием восприятия собеседника и только что отмеченным моментом закрепления, письменная речь вовсе не предполагает умаления значения собственно речевых фактов; наоборот, известный отбор выразительных средств, известное обсуждение всегда налицо, и речевая деятельность определяется как сложная.

Естественный уклон к просматриванию того, что написал, и к поправкам сказывается даже в таких простых случаях, как записка или резолюция на просьбе; на этом же основано и пользование черновиком; путь от «начерно» к «набело» и есть путь сложной деятельности; но даже при отсутствии фактического черновика момент обдумывания в письменной речи очень силен; мы очень часто сперва скажем «про себя», а потом пишем: здесь налицо «мысленный» черновик.

Глава VI.

АППЕРЦЕПЦИОННЫЙ МОМЕНТ В ВОСПРИЯТИИ РЕЧИ

§ 35. Известно французское выражение «esprit mal tourné», которое применяется к человеку, понимающему все, что ни услышит, в дурном, «неприличном» смысле. Можно сказать, что мы вообще понимаем или не понимаем то, что нам говорят, а если понимаем, то в том или другом определенном смысле, лишь в зависимости от того, что у нас «esprit tourné» - "ум направлен»в том или ином отношении. Переводя это замечание на научный язык, мы можем сказать, что наше восприятие и понимание чужой речи (как и всякое восприятие) апперцепционно: оно определяется не только (а часто и не столько) внешним речевым раздражением, но и всем прежде бывшим нашим внутренним и внешним опытом и, в конечном счете, содержанием психики воспринимающего в момент восприятия; это содержание психики составляет «апперципирующую массу»данного индивида, которой он и ассимилирует внешнее раздражение.

§ 36. Апперципирующая масса, определяющая наше восприятие, включает в себя элементы постоянные и устойчивые, которыми мы обязаны постоянным и повторяющимся влияниям свойственной нам среды (или сред), и элементы преходящие, возникающие в условиях момента. Основными являются несомненно первые, вторые же возникают на фоне первых, модифицируя и осложняя их. Составной частью первых являются прежде всего, конечно, речевые элементы, т. е., попросту, знание данного языка, владение его разнообразными шаблонами. Далее я высказываю несколько соображений по поводу значения внеречевых элементов апперципирующей массы при восприятии речи.

§ 37. Всем известна игра, заключающаяся в том, что пишутся слова в неполном составе, пропущенные буквы заменяются черточками и вместо этих черточек предлагается поставить буквы так, чтобы было реконструировано все слово. Часто возможна подстановка разных букв, причем угадывающий ставит ту или иную букву, конечно, не случайно, но обнаруживая при этом содержание своей апперцепционной массы. В слове ду-а можно подставить и р , и ш , и м , и г , и в каждом отдельном случае та или иная подстановка будет определяться апперцепционным моментом, постоянным или преходящим. Принципиально правильно известное наблюдение, что слово под-о-ный моряк прочтет подводный , врач - подкожный , и другие профессионалы: подзорный, подробный, поддонный, подложный и т. д.

Разнообразные сокращения являются также показательным материалом для иллюстрации апперцепционности восприятия речи. Когда мы читаем сокращенное обозначение имени и отчества (А. М. Иванов), расшифровывая это сокращение, то читаем «Анатолий Матвеевич» или «Александр Михайлович» в зависимости от содержания нашей апперципирующей массы. Именно эта возможность разной дешифровки сокращений в широкой мере использовалась и в наши дни, и раньше в комических целях. В одном водевиле Лябиша некая чета уезжает на дачу в местность «Chevreuse» и делает прощальные визиты; жена надписывает на визитных карточках «P. P. C.» («pour prendre congé»), а муж, неискушенный в тонкостях светских обычаев, читает «P. P. C.» как «partant pour Chevreuse» и защищает свое чтение, пока жена не убеждает его тем, что, уезжая в Версаль, пришлось бы писать «P. P. V.»; впрочем, муж окончательно убеждается лишь потому, что в последнем случае можно читать «V» не только как «Versailles», но и как «Ville-d"Avrai» или «Venise». Эта же расшифровка сокращений лежит и в основе игры «секретер», когда переписываются друг с другом начальными буквами слов; здесь понимание осуществляется при некотором тождестве апперципирующих масс переписывающихся, позволяющем осуществить правильную догадку, или же при шаблонности темы самого высказывания. На этом последнем основаны сокращения типа газетных объявлений: сама шаблонность темы высказывания есть случай проявления воздействия апперципирующей массы.

Все эти случаи с сокращениями и пропусками букв имеют значение больше, чем просто курьезные примеры, так как при обычном восприятии слов в речи мы также воспринимаем не все элементы слова, а лишь некоторые, восполняя остальное догадкой, основанной на ассимиляции апперципирующей массой, непосредственно определенной предшествующим восприятию данного слова речевым рядом.

§ 38. Приведу ряд примеров, иллюстрирующих то положение, что зачастую мы воспринимаем и понимаем чужую речь неправильно в зависимости от тех мыслей, чувств, желаний и пр., которые почему-либо преобладают в данный момент в нашей психике (явно или скрытно для сознания).

Случай 1. Я служил в Петрограде; однажды заболев, я остался в Петергофе у родных, куда мне привозили с места службы «паек», обыкновенно в приготовленном виде. Однажды среди привезенного оказался небольшой пакет, мягкий на ощупь. Я сразу же подумал, что это масло, которого давно не «выдавали», и спросил у привезшего, что это такое; мне ответили: «Форшмак», но я определенно не услышал ответа, и лишь развернув пакет и увидев, что это был форшмак, как бы вспомнил, что мне действительно ответили этим словом.

Здесь сразу возникшая мысль о масле определила невосприятие или - вернее - неосознание данного речевого раздражения.

Случай 2. Мой сожитель пришел со службы очень голодный, поджарил картошки и понес к себе; я тоже захотел есть и спрашиваю, можно ли еще поджарить картошку (т. е. топится ли плитка), он отвечает: «Нет», «догадавшись» по началу фразы «можно ли», что я прошу у него картошки; плитка же еще топилась.

Здесь определяющим неправильное восприятие моментом явилось чувство голода.

Случай 3. На Исаакиевской площади проходила воинская часть, раздалась команда «на место!»; один из стоявших на тротуаре подростков удивленно переспросил другого: «Маэстро?». Это неправильное восприятие объясняется, с одной стороны, малой знакомостью для подростка команды «на место!», с другой же - активностью слова «маэстро», которое он, очевидно, почерпнул из обихода кинематографа, где этим словом пользуются куплетисты, обращаясь к руководителю оркестра или просто к играющей на рояле барышне, переходя от разговорной части своего номера к пению.

Случай 4. Я бегал по книжным магазинам в поисках книг по истории Сербии; наконец, на одном прилавке я нашел книгу, на обложке которой прочел «История Сербии»; я взял книгу и направился к приказчику, но уже по дороге увидел, что это была «История Сибири».

Случай 5. В последнее время мне пришлось заниматься изучением карты Балканского полуострова в поисках следов албанского населения в тех местах, где теперь албанцев нет; в памяти я все время держал группу албанских слов, особенно часто встречающихся в местных названиях Албании, и по направлению к этим словам делал многочисленные очитки, например, вместо «Бодрово» читал «Кодрово» (от алб. «кодре» - холм) и т. п.

Случай 6. «Ревность его (Левина - Л. Я. )... уже далеко ушла. Теперь, слушая ее слова, он их понимал уже по-своему... Смысл слов Кити теперь уже переводился Левиным так...»(«Анна Каренина»)

«Говорение намеками», несомненно, не исчерпывается указанием на своеобразие синтаксического строя, на употребление «значительно меньшего количества слов», как это можно было бы думать, оставаясь в пределах приведенной из статьи Е. Д. Поливанова цитаты; оно обуславливает и другие чрезвычайно важные лингвистические явления. Им, например, прежде всего обуславливается возможность существования в языке категорий определенного (der, le ) и неопределенного (ein, un ) употребления слов