Сообщение на тему гоголь в воспоминаниях современников. С


С. Машинский. Предисловие

Пожалуй, ни один из великих русских писателей XIX века не вызвал вокруг своего творчества столь ожесточенной идейной борьбы, как Гоголь. Эта борьба началась после выхода в свет первых его произведений и продолжалась с неослабевающей силой на протяжении многих десятилетий после его смерти. Белинский справедливо отмечал, что к таланту Гоголя «никто не был равнодушен: его или любили восторженно, или ненавидели».

Творчество Гоголя знаменует собой величайшую после Пушкина веху в развитии русской литературы. Критический, обличительный характер гоголевского реализма был выражением ее идейной зрелости и способности ставить главные, коренные вопросы общественной жизни России. Освободительные идеи, питавшие деятельность Фонвизина и Радищева, Грибоедова и Пушкина, были той традицией русской литературы, которую Гоголь продолжил и обогатил своими гениальными произведениями.

Характеризуя период русской истории «от декабристов до Герцена», Ленин указывал: «Крепостная Россия забита и неподвижна. Протестует ничтожное меньшинство дворян, бессильных без поддержки народа. Но лучшие люди из дворян помогли разбудить народ». К числу этих людей принадлежал и Гоголь. Его творчество было проникнуто живыми интересами русской действительности. С огромной силой реализма писатель выставил «на всенародные очи» всю мерзость и гниль современного ему феодально-помещичьего режима. Произведения Гоголя отразили гнев народа против своих вековых угнетателей.

С болью душевной писал Гоголь о засилье «мертвых душ» в крепостнической России. Позиция бесстрастного летописца была чужда Гоголю. В своем знаменитом рассуждении о двух типах художников, которым открывается седьмая глава «Мертвых душ», Гоголь противопоставляет парящему в небесах романтическому вдохновению - тяжелый, но благородный труд писателя-реалиста, «дерзнувшего вызвать наружу… всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога». Таким художником-реалистом, обличителем был сам Гоголь. С беспощадным сарказмом и ненавистью выставлял он напоказ «кривые рожи» помещичьего и чиновничьего мира. Белинский подчеркивал, что самая характерная и важная черта Гоголя состоит в его страстной и протестующей «субъективности», которая «доходит до высокого и лирического пафоса и освежительными волнами охватывает душу читателя».

С огромной художественной силой Гоголь показал не только процесс разложения феодально-крепостнической системы и духовного оскудения ее представителей, но и ту страшную угрозу, которую нес народу мир Чичиковых - мир капиталистического хищничества. В своем творчестве писатель отразил тревогу передовых сил русского общества за исторические судьбы своей страны и своего народа. Великим патриотическим воодушевлением проникнуты произведения Гоголя. Он писал, по словам Н. А. Некрасова, «не то, что могло бы более нравиться, и даже не то, что было легче для его таланта, а добивался писать то, что считал полезнейшим для своего отечества».

Творческий путь Гоголя был необычайно сложен и противоречив. Он создал произведения, в которых с потрясающей силой разоблачал феодально-крепостнический строй России и в них, по выражению Добролюбова, «очень близко подошел к народной точке зрения». Однако писатель был далек от мысли о необходимости решительного, революционного преобразования этого строя. Гоголь ненавидел уродливый мир крепостников и царских чиновников. В то же время он часто пугался выводов, естественно и закономерно вытекавших из его произведений, - выводов, которые делали его читатели. Гоголю, гениальному художнику-реалисту, была свойственна узость идейного кругозора, на что не раз указывали Белинский и Чернышевский.

В этом была трагедия великого писателя. Но каковы бы ни были заблуждения Гоголя на последнем этапе его жизни, он сыграл колоссальную роль в истории русской литературы и освободительного движения в России.

Раскрывая историческое значение творчества Л. Н. Толстого, В. И. Ленин писал: «…если перед нами действительно великий художник, то некоторые хотя бы из существенных сторон революции он должен был отразить в своих произведениях». Это гениальное ленинское положение помогает объяснить и важнейшую проблему гоголевского творчества. Будучи великим художником-реалистом, Гоголь сумел, вопреки узости и ограниченности собственных идейных позиций, нарисовать в своих произведениях изумительно верную картину русской крепостнической действительности и с беспощадной правдивостью разоблачить самодержавно-крепостнический строй. Тем самым Гоголь содействовал пробуждению и развитию революционного самосознания.

М. И. Калинин писал: «Художественная литература первой половины XIX века значительно двинула вперед развитие политической мысли русского общества, познание своего народа». Эти слова имеют прямое отношение к Гоголю.

Под непосредственным влиянием Гоголя формировалось творчество самых выдающихся русских писателей: Герцена и Тургенева, Островского и Гончарова, Некрасова и Салтыкова-Щедрина. Именем Гоголя Чернышевский назвал целый период в истории русской литературы. На протяжении многих десятилетий это имя служило знаменем в борьбе за передовое, идейное искусство. Гениальные произведения Гоголя служили Белинскому и Герцену, Чернышевскому и Добролюбову, а также последующим поколениям революционеров могучим оружием в борьбе против помещичьего, эксплоататорского строя.

Противоречия Гоголя пытались использовать в реакционном лагере, не щадившем усилий, чтобы фальсифицировать его творчество, выхолостить из него народно-патриотическое и обличительное содержание, представить великого сатирика смиренным «мучеником христианской веры».

Громадную роль в борьбе за Гоголя, в защите его от всевозможных реакционных фальсификаторов, как известно, сыграл Белинский. Он первый увидел новаторское значение произведений Гоголя. Он проницательно раскрыл их глубокое идейное содержание и на материале этих произведений решал наиболее злободневные проблемы современности. Творчество Гоголя дало возможность Белинскому в условиях полицейского режима сделать предметом легального публичного обсуждения самые острые явления общественной жизни страны. В своей статье «Речь о критике» он, например, прямо заявил, что «беспрерывные толки и споры», возбужденные «Мертвыми душами», - «вопрос, столько же литературный, сколько и общественный». Но наиболее ярким выражением революционной мысли Белинского явилось его знаменитое письмо к Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями», с потрясающей силой отразившее политические настроения закрепощенных масс России, их страстный протест против своих угнетателей.

В конце 40-х годов в России началось «роковое семилетие», отмеченное страшным усилением полицейского террора и цензурного гнета. Малейшее проявление свободной, демократической мысли беспощадно каралось. Летом 1848 года умер Белинский. Царские власти не успели привести в исполнение задуманный план расправы с великим критиком. В области литературы и критики особенно жестоким преследованиям подвергались писатели гоголевского направления, традиции Белинского. В печати запрещено было даже упоминать имя критика.

На страницах реакционных газет и журналов с новой силой началась кампания против автора «Ревизора» и «Мертвых душ». Даже «Выбранные места из переписки с друзьями» не могли примирить с ним реакцию. Для нее Гоголь остался ненавистным сатириком, обличителем, сокрушающим основы крепостнического строя.

В 1851 году за границей вышла брошюра А. И. Герцена «О развитии революционных идей в России». Она еще раз поставила вопрос о значении произведений Гоголя для судеб русского освободительного движения. Сурово осудив «Выбранные места», Герцен оценивал автора «Ревизора» и «Мертвых душ» как союзника передовых, демократических сил России, борющихся за социальное освобождение народа.

Книга Герцена привлекла к себе пристальное внимание царского правительства и вызвала усиление репрессий против гоголевского направления.

Когда в 1852 году не стало Гоголя, петербургские газеты и журналы не смогли достойным образом откликнуться на событие, которое потрясло всех честных людей России. Д. А. Оболенский рассказывает в своих воспоминаниях: «Цензорам объявлено было приказание - строго цензуровать все, что пишется о Гоголе, и, наконец, объявлено было совершенное запрещение говорить о Гоголе… Наконец даже имя Гоголя опасались употреблять в печати и взамен его употребляли выражение: «известный писатель» (наст. изд., стр. 553). Тургенев жестоко поплатился за свое «Письмо из Петербурга», чудом проскочившее в «Московских ведомостях». Тургенева обвинили в том, что он осмелился возвеличить «лакейского писателя» и представить его смерть «как незаменимую утрату». В обстановке цензурного террора едва не пострадал даже М. П. Погодин. Когда в 5-й книжке «Москвитянина» за тот же 1852 год появилась его некрологическая заметка о Гоголе, глава московской цензуры Назимов указал Погодину на неуместность черной траурной каймы в некрологе, посвященном Гоголю.

Борьба против Гоголя и гоголевского направления в литературе стала черным знаменем всего реакционного лагеря. Критики этого лагеря тупо продолжали твердить, что «Мертвые души» представляют собой «сущий вздор и небывальщину» (Булгарин), что «Ревизор» - это «миленькая, но слабенькая по изобретению и плану комедия» и «решительно ничтожная драматически и нравственно» (Сенковский). В 1861 году в Одессе вышла из печати изуверская книжка отставного генерала Н. Герсеванова «Гоголь перед судом обличительной литературы». Этот патологический в своей ненависти к Гоголю пасквиль превзошел подлостью самые грязные измышления Булгарина.

В сущности недалеко от них ушли и критики либерально-дворянского лагеря. Под видом защиты «чистого», «артистического» искусства они повели в 50-е годы ожесточенную кампанию против Гоголя. Ее возглавил критик А. В. Дружинин.

В ряде статей, появившихся в журнале «Библиотека для чтения», Дружинин упорно пытался развенчать Гоголя. «Наша текущая литература, - писал он в 1855 году, - изнурена, ослаблена своим сатирическим направлением». Дружинин призывал русскую литературу отречься от «сатиры и карающего юмора» Гоголя и обратиться к «незамутненным родникам» «искусства для искусства». «Нельзя всей словесности жить на одних «Мертвых душах», - восклицал он. - Нам нужна поэзия».

Дружинин и его единомышленники пытались противопоставить «карающему юмору» Гоголя «незлобивую шутку» Пушкина. Они цинично надругались над памятью гениального поэта, оказавшего огромное влияние на Гоголя и на всю последующую русскую литературу, объявив его певцом «чистого искусства». Фальсифицированный Пушкин должен был в их руках служить орудием в борьбе с гоголевским направлением. Об этом недвусмысленно заявлял сам Дружинин: «Против сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушкина может служить лучшим орудием».

Позиция Дружинина поддерживалась В. П. Боткиным и П. В. Анненковым. Они были связаны общей ненавистью к растущим силам революционно-освободительного движения, к обличительным традициям русской литературы, к гоголевскому направлению.

Борьба реакции против Гоголя в 50-е годы велась в самых разнообразных формах. С новой силой, например, предпринимаются попытки оторвать Гоголя от гоголевского направления в литературе, выхолостить критическое, обличительное содержание его творчества и представить великого сатирика кротким, добродушным юмористом. Этим упорно занимался еще в 30-е годы С. П. Шевырев, теперь с подобной идеей выступил М. П. Погодин. В конце 1855 года в статье «Новое издание Пушкина и Гоголя», напечатанной в журнале «Москвитянин», Погодин характеризовал Гоголя как писателя, «пламенно алкавшего совершенствования и выставившего с такой любовью, верностью и силою наши заблуждения и злоупотребления». Впрочем, единомышленники Погодина договаривались порой до нелепостей еще более разительных. Славянофил Ю. Самарин, например, в 1843 г. - год спустя после выхода в свет «Мертвых душ»! - писал Константину Аксакову, что в поэзии Жуковского сатирическое начало выражено гораздо сильнее, чем в произведениях Гоголя, и что вообще «нет поэта, который бы был так далек от сатиры, как Гоголь».

Все эти измышления преследовали совершенно определенную цель: исказить и обезвредить творчество писателя. В 30-е и 40-е годы немало подобных фальсификаций было разоблачено Белинским, на протяжении всей его критической деятельности страстно и самоотверженно боровшимся за Гоголя. В 50-60-е годы дело Белинского было продолжено Герценом, Чернышевским, Добролюбовым, Некрасовым.

Над свежей могилой Гоголя С. Т. Аксаков призывал прекратить всякие споры о нем и почтить его память всеобщим примирением. «Не заводить новые ссоры следует над прахом Гоголя, - писал он, - а прекратить прежние, страстями возбужденные несогласия…» Но характерно, что призыв Аксакова первыми же нарушили его друзья и единомышленники. Да и сам С. Т. Аксаков, как увидим ниже, отнюдь не был «бесстрастен»» в своих воспоминаниях о Гоголе.

Помимо врагов явных у Гоголя было немало скрытых, маскировавших свое отрицательное отношение к его произведениям внешней благожелательностью и дружеским к нему расположением. При жизни Гоголя они молчали, когда имя его обливали грязью Булгарины и Сенковские. После смерти писателя они громче всех заговорили о своих правах - духовных наследников Гоголя. Об этих-то «наследниках» превосходно сказал И. С. Тургенев в письме к Е. М. Феоктистову от 26 февраля 1852 года: «Вы мне говорите о поведении друзей Гоголя. Воображаю себе, сколько дрянных самолюбий станут вбираться в его могилу, и примутся кричать петухами, и вытягивать свои головки - посмотрите, дескать, на нас, люди честные, как мы отлично горюем и как мы умны и чувствительны - бог с ними… Когда молния разбивает дуб, кто думает о том, что на его пне вырастут грибы - нам жаль его силы, его тени…» (наст. изд., стр. 542).

После смерти Гоголя идейная борьба вокруг его наследия продолжалась не только в области критики. Ее участниками стали и мемуаристы.

В первую годовщину со дня смерти Гоголя С. Т. Аксаков обратился со страниц «Московских ведомостей» ко всем друзьям и знакомым писателя с предложением записать «для памяти историю своего с ним знакомства». Обращение Аксакова вызвало немало откликов. В журналах и газетах стали появляться «воспоминания», «заметки», «черты для биографии», «голоса из провинции» и проч. Неведомые авторы этих сочинений торопились поведать о своем знакомстве и встречах с прославленным русским писателем. Значительная часть этой «мемуарной» литературы представляла собой беззастенчивую фальсификацию. В качестве «мемуаристов» порой выступали лица, не имевшие решительно никакого отношения к Гоголю.

Достаточно, например, сказать, что в роли «мемуариста» выступил даже Булгарин. В 1854 году на страницах «Северной пчелы» он неожиданно предался воспоминаниям о своих встречах с Гоголем. Он писал, будто бы Гоголь в конце 1829 или начале 1830 года, отчаявшись найти в Петербурге службу, обратился к нему, Булгарину… за помощью. Эта подлая легенда имела своей целью скомпрометировать Гоголя в глазах передовой, демократической России. Провокационный характер «воспоминаний» Булгарина не мог вызвать ни малейших сомнений. Однакоже находились критики и литературоведы, которые пытались их использовать в качестве источника для биографии Гоголя…

Среди мемуаров, появившихся в первые годы после смерти Гоголя, имелись и ценные материалы. Можно, например, отметить воспоминания Н. И. Иваницкого, М. Н. Лонгинова. А. Т. Тарасенкова. В 1856 году П. Кулиш выпустил двухтомные «Записки о жизни Гоголя». В них было опубликовано более десятка неизвестных дотоле мемуарных свидетельств современников (Ф. В. Чижова, А. О. Смирновой, Н. Д. Мизко, М. А. Максимовича и др.). Они содержали в себе интересные для гоголевской биографии факты.

При всей ценности этих воспоминаний они, однако, недостаточно раскрывали все многообразие противоречивого, сложного духовного облика писателя. Внимание мемуаристов было сосредоточено главным образом на воспроизведении сугубо бытовых, второстепенных подробностей жизни Гоголя. И на это вскоре обратил внимание Чернышевский. Осенью 1857 года в статье о «Сочинениях и письмах Н. В. Гоголя», изданных П. А. Кулишом, Чернышевский писал: «Воспоминаний о Гоголе напечатано довольно много, но все они объясняют только второстепенные черты в многосложном и чрезвычайно оригинальном характере гениального писателя» (наст. изд., стр. 558).

Следует заметить, что в большей или меньшей степени этот существенный недостаток свойственен многим мемуарам о Гоголе, далеко, впрочем, неравноценным - ни с точки зрения степени своей достоверности, ни по значению содержащегося в них материала.

Часть мемуаров принадлежит людям, находившимся в случайном, непродолжительном соприкосновении с Гоголем. Естественно, эти воспоминания почти не выходят за пределы частных, разрозненных наблюдений (А. П. Стороженко, А. Д. Галахов, Д. М. Погодин и др.). В других мемуарах значительные и достоверные факты, сообщаемые о писателе, соседствуют с мелкими и малоправдоподобными. Вот почему использование мемуаров в качестве историко-биографического источника требует осторожности и сопряжено с необходимостью их тщательной, критической проверки.

Далеко не все периоды жизни Гоголя одинаково обстоятельно освещены в мемуарах. Если бы только по ним надо было написать биографию писателя - в ней оказалось бы много зияющих пробелов.

Неполно отражены в мемуарной литературе юношеские годы Гоголя, период его пребывания в Нежинской гимназии высших наук. Имеется ряд интересных, но очень кратких рассказов нежинских «однокорытников» Гоголя (Г. И. Высоцкого, Н. Я. Прокоповича, К. М. Базили, А. С. Данилевского), записанных с их слов Кулишом и позднее В. Шенроком. В этом же ряду следует назвать помещаемые в настоящем издании воспоминания Т. Г. Пащенко. Некоторые детали находим в мемуарной заметке Л. Мацевича, написанной со слов Н. Ю. Артынова.

Известны мемуары еще одного «нежинца» - В. И. Любич-Романовича, дошедшие до нас в записях М. Шевлякова и С. И. Глебова. Однако свидетельство этого школьного товарища Гоголя, впоследствии малоудачливого реакционного поэта, обесценивается содержащимися в нем грубыми фактическими ошибками и явно враждебными по отношению к Гоголю выпадами. То же самое надо сказать и в отношении известных в свое время воспоминаний преподавателя гимназии И. Г. Кулжинского и надзирателя Периона.

Эти мемуаристы представляют образ Гоголя-гимназиста крайне поверхностно. Он изображается то беззаботным весельчаком, озорным, чудаковатым, то скрытным и ушедшим в себя человеком, живущим обособленно от интересов большинства его школьных сверстников, мало интересующимся преподаваемыми науками и т. д. Преподаватель латинского языка, туповатый и ограниченный педант И. Г. Кулжинский, недовольный успехами Гоголя по его предмету, вспоминал впоследствии: «Это был талант, неузнанный школою, и ежели правду сказать, не хотевший или не умевший признаться школе».

В этом юношеском портрете Гоголя, нарисованном его современниками, очень мало общего с действительным образом Гоголя-гимназиста и нет ни единой черты, которая давала бы возможность почувствовать будущего Гоголя-писателя. А ведь всего через несколько лет после отъезда из Нежина его уже знала вся Россия.

В Нежинской гимназии Гоголь провел семь лет. В ее стенах формировался его характер, его художественный талант, здесь же впервые пробудилось и его гражданское самосознание во время следствия по так называемому «делу о вольнодумстве». Это весьма шумное политическое дело, в которое оказалась вовлеченной большая группа профессоров и учеников гимназии, представляло собой своеобразный отзвук событий 14 декабря 1825 года. Как выяснилось, некоторые из преподавателей гимназии были связаны с В. Л. Лукашевичем, привлеченным по делу декабристов. В «деле о вольнодумстве» замешано и имя Гоголя. Оказалось, что его конспект лекций по естественному праву, содержавших «зловредные» идеи, ходил по рукам многих учеников. Гоголь часто упоминается в материалах следствия, с него снимали допрос. Причем его симпатии были определенно на стороне прогрессивной части профессуры. Едва ли не единственный среди воспитанников гимназии Гоголь горячо и последовательно защищал от преследований со стороны реакционеров главного обвиняемого по этому делу профессора Н. Г. Белоусова. Событиями в Нежине вскоре заинтересовался сам начальник III отделения Бенкендорф. Они закончились жестокой расправой над группой профессоров и разгромом гимназии высших наук.

«Дело о вольнодумстве» оставило глубокий след в сознании Гоголя. Но в мемуарной литературе, даже у хорошо знавшего его Пащенко, оно не нашло никакого отражения.

В воспоминаниях Т. Г. Пащенко содержится ряд фактов о первых годах пребывания Гоголя в Петербурге.

Особенно интересным является сообщение Пащенко об организованном Гоголем в Петербурге кружке, в состав которого входили некоторые из его бывших нежинских однокашников: Н. Я. Прокопович, А. С. Данилевский, К. М. Базили, Е. П. Гребенка и др. «Товарищи, - пишет Пащенко, - часто сходились у кого-нибудь из своих, составляли тесный, приятельский кружок и приятно проводили время. Гоголь был душою кружка» (наст. изд., стр. 45). Существование кружка подтверждает в своих воспоминаниях и П. В. Анненков. К сожалению, этот существенный эпизод биографии Гоголя не исследован. Наши сведения о характере гоголевского кружка, его идейном и литературном направлении крайне скудны.

Большинство воспоминаний о первых годах пребывания Гоголя в Петербурге принадлежит перу людей, лишь эпизодически с ним встречавшихся, и преимущественно касается частных моментов, - например, попытки Гоголя поступить на сцену (Н. П. Мундт), его работы в качестве домашнего учителя (М. Н. Лонгинов, В. А. Соллогуб) и т. д.

Ряд важнейших событий в жизни Гоголя этого периода оказался вне поля зрения мемуаристов. Известно, например, каким крупным событием для Гоголя было его знакомство с Пушкиным. Они познакомились 20 мая 1831 года на вечере у Плетнева. Между ними вскоре установились дружественные отношения. Пушкин с величайшим интересом следил за развитием молодого писателя. Они часто встречались, посещали друг друга. О содержании их бесед мы знаем лишь по самым общим и глухим намекам в их переписке. Свидетелями и участниками этих бесед нередко бывали Плетнев и Жуковский. Но оба они не оставили воспоминаний о Гоголе.

Об отношениях Пушкина и Гоголя сохранилось несколько скудных свидетельств Анненкова и Соллогуба. К ним следует прибавить рассказ слуги Гоголя - Якима Нимченко (в записи В. П. Горленко). Он сообщает о частых посещениях Гоголя Пушкиным. Дополнением к этому рассказу является запись беседы с тем же Якимом Нимченко, сделанная Г. П. Данилевским (наст. изд., стр. 459–460).

Документами, характеризующими восприятие Пушкиным творчества Гоголя, являются письмо поэта к А. Ф. Воейкову (конец августа 1831 г.) и рецензия на второе издание «Вечеров на хуторе близ Диканьки (1836) (наст. изд., стр. 79–80).

Большой интерес представляют заметки Н. И. Иваницкого о педагогической деятельности Гоголя в Петербургском университете. Этот период освещен в научной литературе крайне односторонне. Большинство исследователей склонялось к мысли о совершенной неподготовленности Гоголя как преподавателя истории. С иронической снисходительностью писал о нем, например, Нестор Котляревский: «Наш самоуверенный историк» или «наш самозванный профессор». В утверждении такого взгляда немало повинны мемуаристы, например - А. В. Никитенко, Н. М. Колмаков, отчасти А. С. Андреев.

С легкой руки этих и некоторых других мемуаристов повелось пренебрежительным тоном говорить также и об ученых исторических трудах Гоголя. Между тем дошедшие до нас фрагменты его исследований по истории позволяют судить о серьезности и глубине исторических интересов Гоголя, свежести и проницательности его научной мысли. Сопоставление работ Гоголя с лекциями и трудами современных ему историков - скажем, Н. А. Полевого, Н. С. Арцыбашева, М. П. Погодина, - убедительно подтверждают этот вывод.

Воспоминания Н. И. Иваницкого - слушателя Гоголя в Петербургском университете, впоследствии педагога и литератора - являются правдивым свидетельством современника о существенной странице биографии Гоголя.

Большинство мемуаров о Гоголе касается либо отдельных эпизодов его биографии, либо охватывает хронологически небольшие периоды его жизни. От подобного рода мемуаров выгодно отличаются воспоминания Анненкова. Мы даем в настоящем издании полный текст его работы «Гоголь в Риме летом 1841 года» и отрывки из «Замечательного десятилетия». В совокупности они воссоздают важнейшие события в жизни Гоголя на протяжении двух десятилетий - тридцатых и сороковых годов.

Эти воспоминания были широко задуманы автором. Они имели мало общего с традиционными в западноевропейской литературе интимными мемуарами. Замысел Анненкова состоял в том, чтобы показать не только Гоголя-человека, но и его среду, эпоху во всем их сложном и многообразном взаимодействии. Перед нами необычный тип мемуаров: личные наблюдения переплетаются здесь с историческими экскурсами и философическими размышлениями.

Ценность мемуаров Анненкова состоит в том, что они помогают нам почувствовать атмосферу идейной борьбы вокруг Гоголя, хотя характер и острота этой борьбы не всегда верно раскрываются автором. Обладая крупными литературными достоинствами, работы Анненкова воскрешают портреты многих виднейших участников общественного и литературного движения своего времени, на широком фоне которого воссоздается образ Гоголя. Автор сообщает множество неизвестных ранее фактов, очень существенных для биографии писателя. Эта черта мемуаров Анненкова получила положительную оценку со стороны Чернышевского. Касаясь воспоминаний «Гоголь в Риме», он писал: «…факты, сообщаемые г. Анненковым, значительно объясняют нам Гоголя как человека, и… вообще взгляд г. Анненкова на его характер кажется едва ли не справедливейшим из всех, какие только высказывались до сих пор».

Гоголь однажды заметил, что у Анненкова «много наблюдательности и точности». Анненков был свидетелем важных событий в личной и писательской биографии Гоголя. Он близко наблюдал его в Петербурге, жил в одном доме с ним в течение нескольких месяцев в Риме и переписывал под его диктовку половину первого тома «Мертвых душ». Наконец он был единственным свидетелем работы Белинского в Зальцбрунне над письмом к Гоголю. Значение сообщаемых Анненковым фактов весьма велико для истории русской литературы. «Гоголь в Риме летом 1841 года» является, например, самым содержательным рассказом очевидца о наименее изученном периоде жизни писателя - пребывании его за границей. И. С. Тургенев писал об этих воспоминаниях Анненкова: «…подробности о Гоголе драгоценны». Очень немногое прибавляют к ним скупые по объему и небогатые по содержанию рассказы Ф. И. Буслаева, Ф. И. Иордана, М. П. Погодина.

И все же мемуары Анненкова не свободны от серьезных недостатков.

Воспоминания «Гоголь в Риме» писались в середине 50-х годов. Имя Гоголя в это время стояло в самом центре литературно-политической борьбы. Либеральная и реакционная критика яростно продолжала свои попытки ниспровергнуть Гоголя и гоголевское направление в литературе. Но ее усилия были тщетны. В. П. Боткин с сожалением писал своему другу и соратнику А. С. Дружинину: «Мы слишком поторопились решить, что гоголевское направление пора оставить в стороне, - нет и 1000 раз нет».

Эти строки писались в августе 1855 года, когда вся читающая Россия горячо обсуждала печатавшиеся на страницах «Современника» «Очерки гоголевского периода русской литературы» Чернышевского, провозгласившие обличительное, гоголевское направление величайшим достижением современной русской литературы и исходной позицией ее дальнейшего развития.

Воспоминания Анненкова содержат множество интересных фактов, подробностей, характеризующих личность Гоголя. Но автор оказался неспособным ни понять, ни оценить образ писателя в целом, его мировоззрение, а также глубокий идейный смысл его гениальных произведений.

Все это необходимо помнить при чтении мемуаров Анненкова, так как они не просто фиксируют виденное и слышанное, но являются вместе с тем и попыткой критического осмысления личности и творчества Гоголя. Однако именно эта сторона работ Анненкова более всего уязвима. Там, где автор стоит на почве фактов, - его рассказ интересен и ценен. Но как только Анненков начинает анализировать и обобщать эти факты, повествование его облекается либеральным туманом, выводы становятся неопределенными и часто - неправильными.

Анненков начал свою литературную деятельность в 40-е годы. Он был тогда в дружеских отношениях с Белинским, сотрудничал в «Отечественных записках» и «Современнике», но в 50-е годы, в условиях обострившейся классовой борьбы и резкой поляризации общественных сил, Анненков занял враждебную позицию в отношении революционно-демократического лагеря. Вместе с Дружининым и Боткиным Анненков образует идейный центр дворянского либерализма в борьбе против «партии Чернышевского».

Эстетические позиции Анненкова определяются его враждебным отношением к прогрессивным, демократическим силам русской литературы, и в частности - к гоголевскому направлению.

Он ненавидит «дидактизм» в поэзии, разумея под ним проявление передовой общественной тенденции, и отказывает «простонародной жизни» в праве быть предметом подлинного искусства. Он с горечью жалуется Фету на исчезновение поэтической струи в европейской литературе и винит в этом «проклятую политику».

Анненков считал себя человеком духовно близким Гоголю. Но в действительности он был бесконечно чужд идейному пафосу его великих произведений и оказался не в состоянии понять историческое значение его творчества.

В воспоминаниях содержатся страницы, посвященные исключительно важной теме - истории взаимоотношений Гоголя и Белинского. Анненков был одним из очень немногих современников, находившихся в дружеских связях с этими, по выражению Добролюбова, «литературными вождями» своей эпохи. Фактические сведения, сообщаемые мемуаристом, в высшей степени интересны. Но Анненков не понимал исторического смысла деятельности Белинского, как зачинателя революционно-демократического движения в России, и допускал грубейшие извращения в оценке его личности и деятельности. Он не мог верно раскрыть и принципиального значения борьбы Белинского за Гоголя.

В личной и писательской биографии Гоголя большое место занимали его отношения с Аксаковыми, М. П. Погодиным, С. П. Шевыревым, А. С. Хомяковым, Н. М. Языковым.

Различные эпизоды из истории этих отношений освещены в воспоминаниях Н. В. Берга, И. И. Панаева, П. В. Анненкова, М. П. Погодина и его сына - Д. М. Погодина, О. М. Бодянского и наиболее полно - у С. Т. Аксакова.

Из всех мемуаристов, представленных в настоящей книге, С. Т. Аксаков был несомненно ближе всех знаком с Гоголем. Их знакомство началось в 1832 году и продолжалось двадцать лет. Частые встречи с писателем, беседы, споры, интенсивная переписка - все это давало обильный материал для воспоминаний.

«История моего знакомства с Гоголем» выделяется среди многих других мемуаров разнообразием фактического материала. Многие черты облика Гоголя обрисованы Аксаковым ярко и талантливо. С. Т. Аксаков имел в виду не только воссоздать обстоятельства жизни Гоголя, но и раскрыть внутренний его мир - мир писателя и человека, хотя в решении этой последней задачи Аксаков в значительной степени потерпел неудачу.

Анализируя «Семейную хронику» и «Детские годы Багрова-внука», Добролюбов отмечал органически свойственный Аксакову, как художнику-мемуаристу, недостаток: субъективизм. Он писал, что «…талант г. Аксакова слишком субъективен для метких общественных характеристик, слишком полон лиризма для спокойной оценки людей и произведений, слишком наивен для острой и глубокой наблюдательности».

Эта оценка Добролюбова вполне приложима и к «Истории моего знакомства с Гоголем», являющейся, в сущности, заключительной частью автобиографического цикла С. Т. Аксакова.

Воспоминания Аксакова о Гоголе содержат, как уже отмечалось, большой и интересный фактический материал. Но общее восприятие личности и творчества великого русского писателя у Аксакова субъективно и односторонне. И это обстоятельство лишает возможности пользоваться его мемуарами как вполне надежным, достоверным источником. Сказанное особенно важно иметь в виду при чтении тех страниц воспоминаний, которые посвящены отношениям писателя с его так называемыми «московскими друзьями» - отношениям, представляющим существенную и недостаточно изученную проблему гоголевской биографии. Вот почему на «Истории моего знакомства с Гоголем» необходимо остановиться подробнее.

В этих мемуарах обращают на себя внимание частые жалобы автора на неискренность Гоголя, его замкнутость, на его упорное нежелание раскрыть свою душу перед людьми, наиболее якобы ему близкими. Через две недели после смерти писателя, в открытом «Письме к друзьям Гоголя», С. Т. Аксаков заметил: «Даже с друзьями своими он не был вполне, или, лучше сказать, всегда откровенен». Эта мысль является лейтмотивом и «Истории моего знакомства». Поведение Гоголя представлялось величайшей загадкой для семейства Аксаковых. Гоголя окружали здесь всяческими знаками внимания, выполняли всевозможные его поручения, выручали в денежных затруднениях, которые он часто испытывал. Аксаковы пытались создать атмосферу «искренней и горячей» любви к Гоголю. Но ничто не могло вполне расположить к ним писателя. И хотя Гоголь внешне сохранял дружеские отношения с Аксаковыми, но внутренне он был им чужд. С большой обидой пишет в этой связи Аксаков в своих воспоминаниях: «Безграничной, безусловной доверенности в свою искренность Гоголь не имел до своей смерти» (наст. изд., стр. 96).

В 40-е годы дом Аксаковых в Москве стал центром славянофилов. Сыновья С. Т. Аксакова - Константин Сергеевич и несколько позднее Иван Сергеевич оказались в числе главных деятелей этого реакционного течения. В условиях крайне обострившейся идейной борьбы между славянофилами и передовыми, демократическими силами общества Аксаковы были особенно заинтересованы в том, чтобы привлечь на свою сторону Гоголя. Они всячески стремились парализовать влияние на него со стороны прогрессивных сил России, прежде всего - Белинского.

Но именно в эти годы дружба Гоголя с Аксаковыми начинает подвергаться серьезным испытаниям. В январе 1842 года состоялось «таинственное свидание» Гоголя с Белинским в Москве, встревожившее славянофильский лагерь. Весьма показательно крайнее раздражение, с каким много лет спустя вспоминает С. Т. Аксаков об этом эпизоде.

Через полгода после упомянутого свидания разразился новый инцидент, в связи с пресловутой брошюрой К. С. Аксакова о «Мертвых душах».

В брошюре доказывалась мысль, что поэма Гоголя своим содержанием, характером, поэтической формой возрождала в русской литературе традиции гомеровского эпоса. «Созерцание Гоголя древнее, истинное, то же, какое и у Гомера… - писал К. Аксаков, - из-под его творческой руки восстает, наконец, древний, истинный эпос». Белинский подверг беспощадной критике антиисторическую схему К. Аксакова, доказав вздорность сопоставления Гоголя с Гомером. Вспыхнула ожесточенная полемика, увенчавшаяся блестящей победой Белинского. Он убедительно доказал, что за туманом историко-литературных сравнений и щедрых комплиментов у Аксакова скрывалось отрицание обличительного смысла «Мертвых душ». Именно это обстоятельство объясняет, почему Белинский с такой энергией и страстью выступил с разоблачением концепции К. Аксакова.

Брошюра К. Аксакова была использована реакционным лагерем в борьбе против Гоголя. «Гомер» сделался на много лет кличкой, которой Булгарин и Сенковский травили Гоголя. Сообщая 26 октября 1846 года отцу о появлении в октябрьской книжке «Библиотеки для чтения» очередного пасквиля Сенковского, И. Аксаков замечает при этом, что автор не называет Гоголя иначе, как Гомером: «Название «Гомер» повторил он раз двадцать на одной страничке. Какой мерзавец!»

Впечатление, произведенное брошюрой Аксакова, было близко к общественному скандалу. Аксаковы встревожились, как отнесется к ней Гоголь. В конце августа 1842 года прибыло из Гастейна письмо от него, содержавшее недвусмысленную оценку выступления К. Аксакова. Гоголь был им решительно недоволен. Он ожидал, что критика К. Аксакова «точно определит значение поэмы», но надежды эти не оправдались. К. Аксаков оказался неспособным разобраться в сущности гениального произведения и грубо извратил его. Несомненно в этой связи Гоголь писал в конце того же 1842 года автору брошюры: «Вы, любя меня, не любите». Все попытки Аксаковых убедить Гоголя в том, что Константин руководствовался благими намерениями, ни к чему не привели. Свое отрицательное отношение к брошюре Гоголь не изменил.

Борьба за Гоголя между тем продолжалась с неослабевающей силой. Славянофилы надеялись, что им в конце концов удастся обратить Гоголя в свою «веру». Но эти надежды пока не сбывались. В 1844 году были написаны Гоголем характерные строки: «Все эти славянисты и европисты, - или же староверы и нововеры, или же восточники и западники, а что они в самом деле, не умею сказать, потому что покамест они мне кажутся только карикатурами на то, чем хотят быть, - все они говорят о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь, что ничуть не спорят и не перечат друг другу». Гоголю претили узость и догматизм теоретических позиций славянофилов, равно как и ограниченность «европистов». С той и другой стороны, по его мнению, «наговаривается весьма много дичи»; и те и другие не в состоянии подсказать правильного решения волнующих его вопросов, ибо они не могут увидеть и понять «строение» - то есть основы народной жизни.

Отмечая «незрелость» «славянистов» и «европистов», Гоголь при этом подчеркивает, что у первых больше «кичливости»: «они хвастуны; из них каждый воображает о себе, что он открыл Америку, и найденное им зернышко раздувает в репу». Когда в октябре 1845 года Шевырев сообщил Гоголю, что К. Аксаков «бородой и зипуном отгородился от общества и решился всем пожертвовать народу», Гоголь ответил: «Меня смутило также известие твое о Константине Аксакове. Борода, зипун и проч. Он просто дурачится, а между тем дурачество это неминуемо должно было случиться… Он должен был неминуемо сделаться фанатиком , - так я думал с самого начала». (Курсив наш. - С. М. )

В конце 1846 года попечителем Московского учебного округа была задержана защита диссертации К. Аксакова «Ломоносов в истории русской литературы и русского языка» за содержащиеся в ней «многие мысли и выражения… весьма резкие и неприличные, относящиеся до Петра Великого и политических его преобразований». Диссертация являлась результатом пятилетнего труда К. Аксакова и должна была стать, по мысли ее автора, чем-то вроде теоретического кредо славянофильства. Гоголь узнал о содержании работы К. Аксакова еще до того, как она была завершена, и резко ее осудил. В декабре 1844 года он пишет С. Т. Аксакову, что диссертацию Константина «следует просто положить под спуд на несколько лет, а вместо ее заняться другим». Год спустя Гоголь сообщил Шевыреву, что он советовал К. Аксакову не только не представлять диссертацию к защите, но «даже уничтожить ее вовсе».

Отношения Гоголя с семьей Аксаковых становились все более сложными, то и дело обостряясь вспышками взаимного раздражения и отчуждения. Не понимая истинных причин поведения Гоголя, С. Т. Аксаков склонен в своих воспоминаниях искать объяснения его «странностей» в «капризах» «скрытной» натуры писателя. Его безудержно восхваляли, его опутывали паутиной приторной лести. Его пытались изобразить этаким святым великомучеником: «Это - святой человек», - записывает дважды в своем дневнике старшая дочь С. Т. Аксакова - Вера Сергеевна. Но за всеми славословиями скрывалось полное неприятие того, что составляло основу творчества Гоголя. И писатель временами очень остро чувствовал это. Выдающийся интерес представляет его письмо к А. О. Смирновой от 20 мая 1847 года. «Хотя я очень уважал старика и добрую жену его за их доброту, - писал он, - любил их сына Константина за его юношеское увлечение, рожденное от чистого источника, несмотря на неумеренное, излишнее выражение его; но я всегда, однакож, держал себя вдали от них. Бывая у них, я почти никогда не говорил ничего о себе; я старался даже вообще сколько можно меньше говорить и выказывать в себе такие качества, которыми бы мог привязать их к себе. Я видел с самого начала, что они способны залюбить не на живот, а на смерть… Словом, я бежал от их любви, ощущая в ней что-то приторное…»

В «Истории моего знакомства с Гоголем» есть любопытное признание автора: «Во всем круге моих старых товарищей и друзей, во всем круге моих знакомых я не встретил ни одного человека, кому бы нравился Гоголь и кто бы ценил его вполне» (наст. изд., стр. 105). Аксаков имел здесь в виду своих петербургских знакомых и друзей, но по иронии судьбы эти строки с немалым основанием могли бы быть адресованы ко многим московским «друзьям» Гоголя, в их числе - к самим Аксаковым.

Пресловутая «неоткровенность» Гоголя была своеобразной формой самозащиты писателя от людей, не понимавших его и отдаленных от него пропастью разногласий в оценке явлений жизни и искусства. В 30-е и начале 40-х годов эти разногласия были слишком очевидны. Произведения Гоголя отрицали крепостническую действительность, будили яростную ненависть к ней. А московские его «друзья» целиком принимали эту действительность и ее защищали. Аксаковы, как и все славянофилы, были враждебны общественному пафосу гоголевского творчества, его критическому, обличительному направлению. Белинский с полным правом мог писать о произведениях Гоголя, как о «положительно и резко антиславянофильских».

Через несколько месяцев после упоминавшегося выше письма к Смирновой Гоголь решился высказать горькую истину и самому С. Т. Аксакову. Он писал ему: «Я никогда не был особенно откровенен с вами и ни о чем том, что было близко душе моей, не говорил с вами, так что вы скорее могли меня узнать только как писателя, а не как человека». Шевырев сделал выговор Гоголю за это письмо и сообщил, что Аксаковы остались им недовольны: «Они считали тебя всегда другом семейства. Ты же начинаешь с того, что как будто бы отрекаешься от этой дружбы и потому даешь себе право быть с ними неискренним». Гоголь вскоре снова написал Аксакову: «Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало бы полюбить вас! Кто же из нас властен над собою?»

Так, шаг за шагом, рушится прекраснодушная легенда об отношениях Гоголя с его «московскими друзьями».

Еще более показательна история отношений писателя с М. П. Погодиным, лишь вскользь и притом далеко не объективно освещенная С. Т. Аксаковым.

Гоголь познакомился с Погодиным в июле 1832 года. Вскоре между ними установились близкие отношения. Погодин начинал свою литературную деятельность в 20-е годы как человек умеренно-либеральных взглядов. Он был хорошо знаком с Пушкиным, сочувственно оценившим его драматургические опыты («Марфа-Посадница», «Петр I»). Но уже со второй половины 30-х годов Погодин начал быстро менять вехи и вскоре стал одним из столпов реакционной идеологии официальной народности и непримиримым идейным противником Белинского.

В 30-е годы Гоголя связывала с Погодиным известная общность интересов в области литературы и особенно - истории. Гоголь посвящал Погодина в свои творческие планы, часто обращался за советами и помощью в вопросах, касающихся истории. Так продолжалось до конца 30-х годов. Но вскоре их отношения резко изменились.

В 1841 году Погодин начал издавать журнал «Москвитянин», ставший одним из воинствующих центров реакции в борьбе против прогрессивных сил русской общественной мысли и литературы. Погодин начинает грубо эксплоатировать свои отношения с Гоголем, настойчиво понуждая его к активному сотрудничеству в своем журнале.

Славянофилы упорно распространяли слухи о предстоящем появлении на страницах «Москвитянина» произведений Гоголя. Один из писателей в этой связи писал Погодину: «Все ждут, что-то будет в «Москвитянине» Гоголя? Его сотрудничество, кажется, непременно расширит круг журнала; Гоголя любят все, для него между читателями нет партий».

Из книги автора

Предисловие Придет ли час моей свободы? Пора, пора! - взываю к ней, Брожу над морем, жду погоды, Маню ветрила кораблей Под ризой бурь, с волнами споря, По вольному распутью моря Когда ж начну я вольный бег? Пора покинуть скучный брег Мне неприязненной стихии И средь

Из книги автора

Предисловие Пользуясь уже собственной традицией и экономя время читателя и свое собственное, я не стал писать ко второй книге серии (так же как и к первой) отдельного предисловия, и использовал вместо него фрагмент из текста. А так как жизнь наша все ускоряется и времени -

Из книги автора

Предисловие Пожалуй, нет ни одной отрасли права, положения которой отображались бы в художественной литературе так ярко, как положения права уголовного. Извечная проблема преступления и наказания находит отражение на страницах и бульварных романов, и детективных

Из книги автора

Предисловие Курс Введения в славянскую филологию, изложению которого посвящено данное пособие, читается в высших учебных заведениях нашей страны с 1974 г. После его утверждения Министерством высшего образования СССР преподаватели, которым поручили его чтение в

Из книги автора

Предисловие Это прекрасно не потому, Что это стих и ошибок нет, Это прекрасно потому, Что это сказал поэт. Д. А. Пригов Содержание этой книги основано на трех убеждениях.Во-первых, поэты - самые внимательные к языку люди. И профессиональным филологам есть чему у них

Из книги автора

Предисловие К настоящему моменту существует достаточное количество работ, посвященных жизни и творчеству Б. Пастернака. Творчество Пастернака становилось также организующей темой многих научных конференций и сопутствующих им сборников. Все, что уже сделано и

Из книги автора

Предисловие Тема монографии – «Философия слова и поэтическая семантика Осипа Мандельштама». Ее актуальность обусловлена самим ракурсом исследования: творчество Мандельштама достаточно полно изучено в идейно-философском (С. Марголина, Н. Струве, С. Бройд, В. Мусатов, О.

Из книги автора

ПРЕДИСЛОВИЕ Стивен Прессфилд написал «Войну за креатив» специально для меня. Для вас, конечно, тоже, но я уверен, что в первую очередь все-таки для меня, потому что я олимпийский чемпион по откладыванию дел в долгий ящик. Я могу откладывать размышления даже о моей проблеме

Из книги автора

Предисловие С тех пор как написан мною диалог об искусстве, прошло очень много времени, и обстоятельства изменились невероятно.Писал я его в качестве ссыльного в маленьком северном городке Тотьме1. Мы были подпольной партией, пользовавшейся тюрьмой и ссылкой для того,

Из книги автора

Предисловие* Предлагаемая вниманию читателя книга под названием «На Западе» составилась следующим образом: во время моего пребывания за границей я, по соглашению с «Красной газетой», прислал оттуда восемь писем, частью из Берлина, частью из Парижа. В настоящее время я

Из книги автора

ПРЕДИСЛОВИЕ В 1990 году на волне интереса к затерянной культуре рубежа веков, когда толстые периодические издания существовали в основном благодаря републикациям, журнал «Театр» напечатал несколько статей Василия Розанова о театральном искусстве: «Актер», «Гоголь и его

В 1837-м году погиб Пушкин. Из писем самого Гоголя известно, каким громовым ударом была эта потеря. Гоголь сделался болен и духом, и телом 66. Я прибавлю, что, по моему мнению, он уже никогда не
выздоравливал совершенно и что смерть Пушкина была единственной причиной всех болезненных явлений его духа, вследствие которых он задавал себе неразрешимые вопросы, на которые великий талант его, изнеможенный борьбою, с направлением отшельника, не мог дать сколько-нибудь удовлетворительных ответов.

В начале 1838-го года распространились по Москве слухи, что Гоголь
отчаянно болен в Италии и даже посажен за долги в тюрьму. Разумеется,
последнее было совершенная ложь. Во всей Москве переписывался с ним один
Погодин; он получил, наконец, письмо от Гоголя, уведомлявшее об его болезни
и трудных денежных обстоятельствах. Это письмо было писано из Неаполя от
20-го августа. Между прочим Гоголь писал в нем: "Мне не хотелось
пользоваться твоею добротою. Теперь я доведен до того. Если ты богат, пришли
вексель на 2000. Я тебе через год, много через полтора их возвращу". Мы
решились ему помочь, но под большим секретом: я, Погодин, Баратынский и
<Н. Ф.> Павлов сложились по 250 р., и 1000 р. предложил сам, по сердцу
весьма добрый человек, И. Е. Великопольский, которому я только намекнул о
положении Гоголя и о нашем намерении. Секрет был вполне сохранен. Погодин
должен был написать к Гоголю письмо следующего содержания: "Видя, что ты
находишься в нужде, на чужой стороне, я, имея свободные деньги, посылаю тебе
2000 р. ассигнациями. Ты отдашь их мне тогда, когда разбогатеешь, что, без
сомнения, будет". Деньги были отосланы немедленно. С этими деньгами
случилась странная история. Я удостоверен, что они были получены Гоголем,
потому что в одном своем письме Погодин очень неделикатно напоминает об них
Гоголю, тогда как он дал честное слово нам, что Гоголь никогда не узнает о
нашей складчине; но вот что непостижимо: когда финансовые дела Гоголя
поправились, когда он напечатал свои сочинения в 4-х томах, тогда он поручил
все расплаты Шевыреву и дал ему собственноручный регистр, в котором даже все
мелкие долги были записаны с точностью; об этих же двух тысячах не
упомянуто; этот регистр и теперь находится у Шевырева.
В 1838-м году, кажется 8-го июня, уехал Константин за границу,
намереваясь долго прожить в чужих краях (он не мог прожить долее пяти
месяцев). Перед возвращением своим в Россию он написал к Гоголю в Рим самое
горячее письмо, убеждая его воротиться в Москву (Гоголь жил в Риме уже более
двух лет) и назначая ему место съезда в Кельне, где Константин будет ждать
его, чтоб ехать в обратный путь вместе. Гоголь еще не думал возвращаться, да
и письмо получил двумя месяцами позднее, потому что куда-то уезжал из Рима.
Письмо это, вероятно дышавшее горячей любовью, произвело, однако, глубокое
впечатление на Гоголя, и хотя он не отвечал на него, но, по возвращении в
Россию, через год, говорил о нем с искренним чувством.
В 1839 году Погодин ездил за границу, имея намерение привезти с собою
Гоголя. Он ни слова не писал нам о свидании с Гоголем 67, и хотя
мы сначала надеялись, что они воротятся в Москву вместе, но потом уже
потеряли эту надежду. Мы жили лето на даче в Аксиньине, в десяти верстах от
Москвы. 29-го сентября вдруг получаю я следующую записку от Михаила
Семеновича Щепкина:
"Почтеннейший Сергей Тимофеевич, спешу уведомить вас, что М. П. Погодин
приехал, и не один; ожидания наши исполнились: с ним приехал Н. В. Гоголь.
Последний просил никому не сказывать, что он здесь; он очень похорошел, хотя
сомнение о> здоровье у него беспрестанно проглядывает. Я до того
обрадовался его приезду, что совершенно обезумел, даже до того, что едва ли
не сухо его встретил; вчера просидел целый вечер у них и, кажется, путного
слова не сказал: такое волнение его приезд во мне произвел, что я нынешнюю
ночь почти не спал. Не утерпел, чтобы не известить вас о таком для нас
сюрпризе: ибо, помнится, мы совсем уже его не ожидали. Прощайте, сегодня, к
несчастию, играю и потому не увижу его.
Ваш покорнейший слуга
Михаил Щепкин. от 28-го сентября 1839 года".
Я помещаю эту записку для того, чтоб показать, что значил приезд Гоголя
в Москву для его почитателей. Мы все обрадовались чрезвычайно. Константин,
прочитавши записку прежде всех, поднял от радости такой крик, что всех
перепугал, а с Машенькой 68 сделалось даже дурно. Он уехал в
Москву в тот же день, а я с семейством переехал 1-го октября. Константин уже
виделся с Гоголем, который остановился у Погодина в его собственном доме на
Девичьем поле.
Гоголь встретился с Константином весело и ласково; говорил о письме,
которое, очевидно, было, для него приятно, и объяснял, почему он не мог
приехать в назначенное Константином место, то есть в Кельн. Причина состояла
в том, что он уезжал на то время из Рима, а Воротясь, целый месяц не получал
писем из России, хотя часто осведомлялся на почте; наконец он решился
пересмотреть сам все лежащие там письма и между ними нашел несколько
адресованных к нему; в том числе находилось и письмо Константина.
Бестолковый почтовый чиновник принимал Гоголя за кого-то другого и потому не
отдавал до сих пор ему писем.
Разговаривая очень приятно, Константин сделал Гоголю вопрос самый
естественный, но, конечно, слишком часто повторяемый всеми при встрече с
писателем: "Что вы нам привезли, Николай Васильевич?" - и Гоголь вдруг
очень сухо и с неудовольствием отвечал: "Ничего". Подобные вопросы были
всегда ему очень неприятны; он особенно любил содержать в секрете то, чем
занимался, и терпеть не мог, если хотели его нарушить.
На другой день моего переезда в Москву, 2-го октября, Гоголь приехал к
нам обедать вместе с Щепкиным, когда мы уже сидели за столом, совсем его не
ожидая. С искренними, радостными восклицаниями встретили его все, и он сам
казался воротившимся к близким и давнишним друзьям, а не просто к знакомым,
которые виделись несколько раз и то на короткое время. Я был восхищен до
глубины сердца и в то же время удивлен. Казалось, как бы могло пятилетнее
отсутствие, без письменных сношений, так сблизить нас с Гоголем? По чувствам
нашим мы, конечно, имели полное право на его дружбу, и, без сомнения,
Погодин, знавший нас очень коротко, передал ему подробно обо всем, и Гоголь
почувствовал, что мы точно его настоящие друзья.
Наружность Гоголя так переменилась, что его можно было не узнать:
следов не было прежнего, гладко выбритого и обстриженного (кроме хохла)
франтика в модном фраке! Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него
почти по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица
получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил,
выражались доброта, веселость и любовь ко всем; когда же он молчал или
задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то
высокому. Сюртук вроде пальто заменил фрак, который Гоголь надевал только в
совершенной крайности. Самая фигура Гоголя в сюртуке сделалась
благообразнее. Шутки Гоголя, которых передать нет никакой возможности, были
так оригинальны и забавны, что неудержимый смех одолевал всех, кто его
слушал, сам же он всегда шутил, не улыбаясь. С этого собственно времени
началась наша тесная дружба, вдруг развившаяся между нами. Гоголь бывал у
нас почти каждый день и очень часто обедал. Зная, как он не любит, чтоб
говорили с ним об его сочинениях, мы никогда об них не поминали, хотя слух о
"Мертвых душах" обежал уже всю Россию и возбудил общее внимание и
любопытство. Не помню, кто-то писал из чужих краев, что, выслушав перед
отъездом из Рима первую главу "Мертвых душ", он хохотал до самого Парижа.
Другие были не так деликатны, как мы, и приступали к Гоголю с вопросами, но
получали самые неудовлетворительные и даже неприятные ответы.
Гоголь сказал нам, что ему надобно скоро ехать в Петербург, чтоб взять
сестер своих из Патриотического института, где они воспитывались на казенном
содержании. Мать Гоголя должна была весною приехать за дочерьми в Москву. Я
сам вместе с Верой сбирался ехать в Петербург, чтоб отвезть моего Мишу
69 в Пажеский корпус, где он был давно кандидатом. Я сейчас
предложил Гоголю ехать вместе, и он очень был тому рад.
Не зная хорошенько времени, когда должен был последовать выпуск
воспитанниц из Патриотического института, Гоголь сначала торопился отъездом.
Это видно из записки Погодина ко мне, в которой он пишет, что Гоголь просит
меня справиться об этом выпуске; но торопиться было не к чему: выпуск
последовал в декабре. Во всяком случае замедление отъезда происходило от
нас. Я писал Гоголю 20-го октября, что, "желая непременно ехать вместе с
вами, любезнейший Николай Васильевич, я обращаюсь к вам с вопросом, можете
ли вы отложить свой отъезд до вторника? Если не можете, мы едем в
воскресенье поутру". На той же записке Гоголь отвечал:
"Коли вам это непременно хочется и нужно и я могу сделать вам этим
удовольствие, то готов отложить отъезд свой до вторника охотно".
Но и во вторник отъезд был отложен, и мы выехали в четверг после обеда
26-го октября (1839 г.). Я взял особый дилижанс, разделенный на два купе: в
переднем сидел Миша и Гоголь, а в заднем - я с Верой. Оба купе сообщались
двумя небольшими окнами, в которых деревянные рамки можно было поднимать и
опускать: с нашей стороны в рамках были вставлены два зеркала. Это
путешествие было для меня и для детей моих так приятно, так весело, что я и
теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Гоголь был так любезен, так
постоянно шутлив, что мы помирали со смеху, Все эти шутки обыкновенно
происходили на станциях или при разговорах с кондуктором и ямщиками. Самый
обыкновенный вопрос или какое-нибудь требование Гоголь умел так сказать
забавно, что мы сейчас начинали хохотать; иногда даже было нам совестно
перед Гоголем, особенно когда мы бывали окружены толпою слушателей. В
продолжение дороги, которая тянулась более четырех суток, Гоголь говорил
иногда с увлечением о жизни в Италии, о живописи (которую очень любил и к
которой имел решительный талант), об искусстве вообще, о комедии в
особенности, о своем "Ревизоре", очень сожалея о том, что главная роль,
Хлестакова, играется дурно в Петербурге и Москве, отчего пьеса теряла весь
смысл (хотя в Москве он не видал "Ревизора" на сцене). Он предлагал мне,
Воротясь из Петербурга, разыграть "Ревизора" на домашнем театре; сам хотел
взять роль Хлестакова, мне предлагал Городничего, Томашевскому (с которым я
успел его познакомить), служившему цензором в Почтамте, назначал роль
почтмейстера, и так далее. Много высказывал Гоголь таких ясных и верных
взглядов на искусство, таких тонких пониманий художества, что я был очарован
им. Большую же часть во время езды, закутавшись в шинель, подняв ее воротник
выше головы, он читал какую-то книгу, которую прятал под себя или клал в
мешок, который всегда выносил с собою на станциях. В этом огромном мешке
находились принадлежности туалета: какое-то масло, которым он мазал свои
волосы, усы и эспаньолку, несколько головных щеток, из которых одна была
очень большая и кривая: ею Гоголь расчесывал свои длинные волосы. Тут же
были ножницы, щипчики и щеточки для ногтей и, наконец, несколько книг. Сосед
Гоголя, четырнадцатилетний наш Миша, живой и веселый, всегда показывал нам
знаками, что делает Гоголь, читает или дремлет. Миша подсмотрел даже, какую
книгу он читал: это был Шекспир на французском языке.
Гоголь чувствовал всегда, особенно в сидячем положении, необыкновенную
зябкость; без сомнения, это было признаком болезненного состояния нерв,
которые не пришли еще в свое нормальное положение после смерти Пушкина.
Гоголь мог согревать ноги только ходьбою и для того в дорогу он надел сверх
сапогов длинные и толстые русские шерстяные чулки и сверх всего этого теплые
медвежьи сапоги. Несмотря на то, он на каждой станции бегал по комнатам и
даже улицам во все время, пока перекладывали лошадей, или просто ставил ноги
в печку. Гоголь был тогда еще немножко гастроном; он взял на себя
распоряжение нашим кофеем, чаем, завтраком и обедом. Ехали мы чрезвычайно
медленно, потому что лошади, возившие дилижансы, едва таскали ноги, и Гоголь
рассчитал, что на другой день, часов в пять пополудни, мы должны приехать в
Торжок, следственно должны там обедать и полакомиться знаменитыми котлетами
Пожарского, и ради таковых причин дал нам только позавтракать, обедать же не
дал. Мы весело повиновались такому распоряжению. Вместо пяти часов вечера мы
приехали в Торжок в три часа утра. Гоголь шутил так забавно над будущим
нашим утренним обедом, что мы с громким смехом взошли на лестницу известной
гостиницы, а Гоголь сейчас заказал нам дюжину котлет с тем, чтоб других блюд
не спрашивать. Через полчаса были готовы котлеты, и одна их наружность и
запах возбудили сильный аппетит в проголодавшихся путешественниках. Котлеты
были точно необыкновенно вкусны, но вдруг (кажется, первая Вера) мы все
перестали жевать, а начали вытаскивать из своих ртов довольно длинные
белокурые волосы. Картина была очень забавная, а шутки Гоголя придали
столько комического этому приключению, что несколько минут мы только
хохотали, как безумные. Успокоившись, принялись мы рассматривать свои
котлеты, и что же оказалось? В каждой из них мы нашли по нескольку десятков
таких же длинных белокурых волос! Как они туда попали, я и теперь не
понимаю. Предположения Гоголя были одно другого смешнее. Между прочим он
говорил с своим неподражаемым малороссийским юмором, что верно повар был
пьян и не выспался, что его разбудили и что он с досады рвал на себе волосы,
когда готовил котлеты; а может быть, он и не пьян и очень добрый человек, а
был болен недавно лихорадкой, отчего у него лезли волосы, которые и падали
на кушанье, когда он приготовлял его, потряхивая своими белокурыми кудрями.
Мы послали для объяснения за половым, а Гоголь предупредил нас, какой ответ
мы получим от полового: "Волосы-с? Какие же тут волосы-с? Откуда притти
волосам-с? Это так-с, ничего-с! Куриные перушки или пух, и проч., и проч.".
В самую эту минуту вошел половой и на предложенный нами вопрос отвечал точно
то же, что говорил Гоголь, многое даже теми же самыми словами. Хохот до того
овладел нами, что половой и наш человек посмотрели на нас, выпуча глаза от
удивления, и я боялся, чтобы Вере не сделалось дурно. Наконец припадок смеха
прошел. Вера попросила себе разогреть бульону; а мы трое, вытаскав
предварительно все волосы, принялись мужественно за котлеты.
Так же весело продолжалась вся дорога. Не помню, где-то предлагали нам
купить пряников. Гоголь, взявши один из них, начал с самым простодушным
видом и серьезным голосом уверять продавца, что это не пряники; что он
ошибся и захватил как-нибудь куски мыла вместо пряников, что и по белому их
цвету это видно, да и пахнут они мылом, что пусть он сам отведает и что мыло
стоит гораздо дороже, чем пряники. Продавец сначала очень серьезно и
убедительно доказывал, что это точно пряники, а не мыло, и, наконец,
рассердился. В моем рассказе ничего нет смешного, но, слушая Гоголя, не было
возможности не смеяться.
Помню я также завтрак на станции в Померани, которая издавна славилась
своим кофеем и вафлями, и еще более была замечательна, тогда уже старым,
своим слугою, двадцать лет ходившим, по-видимому, в одном и том же фраке, в
одних и тех же чулках и башмаках с пряжками. Это был лакей высшего разряда,
с самой представительной наружностью и приличными манерами. Его знала вся
Россия, ездившая в Петербург. В какое бы время дня и ночи ни приехали
порядочно одетые путешественники, особенно дамы, лакей-джентльмен являлся
немедленно в полном своем костюме. Меня уверяли, что он всегда спал в нем,
сидя на стуле. С этим то интересным для Гоголя человеком умел он
разговаривать так мастерски, впадая в его тон, что всегда
хладнокровно-учтивый старик, оставляя вечно носимую маску, являлся другим
лицом, так сказать, с внутренними своими чертами. В этом разговоре было
что-то умилительно-забавное и для меня даже трогательное.
30-го октября 70 в восемь часов вечера приехали мы в
Петербург. Не доезжая до Владимирской, где был дом Карташевских, Гоголь
вышел из дилижанса, захватил свой мешок и простился с нами. Он не знал, где
остановится: у Плетнева или у Жуковского. Он обещал немедленно прислать за
своими вещами и чемоданом и уведомить нас о своей квартире; хотел также
скоро побывать и сам. Но обещания Гоголя в этом роде были весьма неверны; в
тот же самый вечер, но так поздно, что все уже легли спать, Гоголь приезжал
сам, взял свой мешок и еще кое-что и сказал человеку, что пришлет за
остальными вещами; но где живет, не сказал. На другой день я поехал его
отыскивать, но не успел отыскать. По множеству моих разъездов, я не успел
побывать у Плетнева, а у Жуковского Гоголя не оказалось. Наконец, 3-го
ноября, я был у Гоголя. Он только что переехал к Жуковскому и обещал на
другой день, то есть 4-го, приехать обедать к нам. Он очень мне обрадовался,
но казался чем-то смущенным и уже не походил на прежнего, дорожного Гоголя.
Он развеселился несколько, говоря, что возьмет своих сестер и опять вместе с
нами поедет в Москву; хотел немедленно, как только можно будет переехать
через Неву, повезти нас в Патриотический институт, чтоб познакомить с своими
сестрами. Он не остался у нас обедать, потому что за ним прислал Жуковский.
Я познакомил его с моими хозяевами. Гоголь всем не очень понравился, даже
Машеньке. Вообще должно сказать, что, кроме Машеньки, никто не понимал и не
ценил Гоголя как писателя. Гр. Ив. Карташевский даже и не читал его; но я
надеялся, что он может и должен вполне оценить Гоголя, потому что в
молодости, когда он был еще моим воспитателем, он страстно любил
"Дон-Кихота", обожал Шекспира и Гомера и первый развил в моей душе любовь к
искусству. Ожидания мои не оправдались, что увидим впоследствии.
5-го ноября, я еще не сходил сверху, потому что до половины второго
просидел у меня Кавелин, только что успели прибежать ко мне Вера и Машенька,
чтоб послушать "Арабески" Гоголя, которые я накануне купил для Машеньки, -
как вбежал сам Гоголь, до того замерзший, что даже жалко и смешно было
смотреть на него (в то время стояла в Петербурге страшная стужа, до двадцати
трех градусов при сильном ветре); но потом, посогревшись, был очень весел и
забавен с обеими девицами. Сидел очень долго и просидел бы еще дольше, но
пришел Ив. Ив. Панаев: это напомнило Гоголю, что ему пора итти. Несмотря на
то, что Гоголь показался всем очень веселым, внутренно он был чрезвычайно
расстроен. 5-го же ноября он был у меня опять и открыл мне свое
затруднительное положение. Он был обнадежен Жуковским, что сестры его
получат вспоможение при выходе из института от щедрот государыни; но теперь
никто не берется доложить ей о том, ибо по случаю нездоровья она не
занимается делами, и беспокоить ее докладами считают неприличным. Гоголь
сказал, что насчет его уже начались сплетни и что он горит нетерпением
поскорее отсюда уехать. Очень просил, чтоб я с Верой и с ним съездил к его
сестрам, и поручил мне в каждом письме писать к моей жене и Константину по
пяти поклонов. Я был взволнован его положением и предложил ему все, что
тогда у меня было, разумеется, безделицу; он сказал что-то весьма
растроганным голосом и убежал. В тот же день я описал все подробно Ольге
Семеновне, заметив, что, вероятно, Гоголю надобно много денег, что все это,
как я надеюсь, поправится, а в противном случае - я поправлю.
Во всем круге моих старых товарищей и друзей, во всем круге моих
знакомых я не встретил ни одного человека, кому бы нравился Гоголь и кто бы
ценил его вполне. Даже никого, кто бы всего его прочел! О, Петербург, о,
пошло-деловой, всегда равно отвратительный Петербург! Вот, например,
Владимир Иванович Панаев, тоже старый мой товарищ, литератор и член
Российской Академии, с которым, разумеется, я никогда о Гоголе не рассуждал,
вдруг спрашивает меня при многих свидетелях: "А что Гоголь? Опять написал
что-нибудь смешное и неестественное?" Не помню, что я отвечал ему; но,
вероятно, присутствие других спасло его от такого ответа, от которого не
поздоровилось бы ему 71.
В продолжение нескольких дней Гоголь еще надеялся на какие-то
благоприятные обстоятельства; мы виделись с ним несколько раз, но на
короткое время. Всякий раз уславливались, когда ехать к его сестрам, и
всякий раз что-нибудь мешало.
Наконец 13-го ноября обедал у нас Гоголь. Григорий Иванович, который
успел прочесть кое-что из него и всю ночь хохотал от "Вия"... увы, также не
мог вполне понять художественное достоинство Гоголя; он почувствовал только
один комизм его. Это не помешало ему быть вполне любезным по-своему с своим
земляком. Гоголь за обедом вдруг спросил меня потихоньку: "Откуда этот
превосходный портрет?" и указал на портрет Кирилловны, написанный Машенькой
Карташевской. Я, разумеется, сейчас объяснил дело, и Машенька, которой по
нездоровью не было за столом, также и Веры, была сердечно утешена отзывом
Гоголя. После обеда он смотрел портрет Веры, начатый Машенькой, и портрет
нашей Марихен 72, сделанный Верой, и чрезвычайно хвалил, особенно
портрет Марихен, и в заключение сказал, что им нужно коротко познакомиться с
Вандиком, чтоб усовершенствоваться. Оба друга были в восхищении. Я объяснил
ему, какое прекраснее существо Машенька Карташевская. После обеда Гоголь
долго говорил с Григорием Ивановичем об искусстве вообще: о музыке,
живописи, о театре и характере малороссийской поэзии; говорил удивительно
хорошо! Все было так ново, свежо и истинно! И какой же вышел результат?
Григорий Иванович, этот умный, высоконравственный, просвещенный и доступный
пониманию некоторых сторон искусства человек, сказал нам с Верой: что
малороссийский народ пустой, что и Гоголь сам точно такой же хохол, каких он
представляет в своих повестях, что ему мало одного, что он хочет быть и
музыкантом, и живописцем, и начал бранить его за то, что он предался Италии.
Это меня сердечно огорчило, и Вера печально сказала мне: "Что после этого и
говорить, если Григорий Иванович не может понять, какое глубокое и великое
значение имеет для Гоголя вообще искусство, в каких бы оно формах ни
проявлялось!"
13-го ноября этого года осталось для меня незабвенным днем на всю мою
жизнь. После обеда, часов в семь, мы ушли с Гоголем наверх, чтоб поговорить
наедине. Когда я позвал Гоголя, обнял его одной рукою и повел таким образом
наверх, то на лице его изобразилось такое волнение и смущение... Нет, оба
эти слова не выражают того, что выражалось на его лице! Я почувствовал, что
Гоголь, предвидя, о чем я буду говорить с ним, терзался внутренне, что ему
это было больно, неприятно, унизительно. Мне вдруг сделалось так совестно,
так стыдно, что я привожу в неприятное смущение, даже какую-то робость этого
гениального человека, - и я на минуту поколебался: говорить ли мне с ним об
его положении? Но, взойдя наверх, Гоголь преодолел себя и начал говорить
сам.
Его обстоятельства были следующие: Жуковский уверил его через письмо
еще в Москву, что императрица пожалует его сестрам при выходе из института
по крайней мере по тысяче рублей (что, впрочем, я уже отчасти знал). С этой
верной надеждой он приехал в Петербург; но она не сбылась по нездоровью
государыни, и неизвестно, когда сбудется. К довершению всего, Гоголь потерял
свой бумажник с деньгами, да еще записками, для него очень важными. Об этом
было публиковано в полицейской газете; но, разумеется, бумажник не нашелся,
именно потому, что в нем были деньги. Кроме того, что ему надобно было одеть
сестер и довезти до Москвы, он должен заплатить за какие-то уроки... Что
делать? К кому обратиться? Все кругом холодно, как лед, а денег ни гроша! У
людей близких, то есть у Жуковского и Плетнева, он почему-то денег просить
не мог (вероятно, он им был должен). Просить у других, не имея на то
никакого права, считал он унизительным, бесчестным и даже бесполезным. Хотя
я живо помню, но пересказать не умею, как вскипела моя душа. Прерывающимся
от внутреннего чувства, но в то же время твердым голосом я сказал ему, что я
могу без малейшего стеснения, совершенно свободно располагать 2000 рублей;
что ему будет грех, если он, хотя на одну минуту, усумнится; что не он будет
должен мне, а я ему; что помочь ему в затруднительном положении я считаю
самою счастливою минутой моей жизни; что я имею право на это счастье по моей
дружбе к нему; имею право даже на то, чтобы он взял эту помощь без малейшего
смущения, и не только без неприятного чувства, но с удовольствием, которое
чувствует человек, доставляя удовольствие другому человеку. - Видно, в
словах моих и на лице моем выражалось столько чувства правды, что лицо
Гоголя не только прояснилось, но сделалось лучезарным. Вместо ответа он
благодарил бога за эту минуту, за встречу на земле со мной и моим
семейством, протянул мне обе свои руки, крепко сжал мои и посмотрел на меня
такими глазами, какими смотрел, за несколько месяцев до своей смерти, уезжая
из нашего Абрамцева в Москву в прощаясь со мной не надолго. Я верю, что в
нем это было предчувствие вечной разлуки... Гоголь не скрыл от меня, что
знал наперед, как поступлю я; но что в то же время знал через Погодина и
Шевырева о моем нередко затруднительном положении, знал, что я иногда сам
нуждаюсь в деньгах и что мысль быть причиною какого-нибудь лишения целого
огромного семейства его терзала, и потому то было так ему тяжело
признаваться мне в своей бедности, в своей крайности; что, успокоив его на
мой счет, я свалил камень, его давивший, что ему теперь легко и свободно. Он
с любовью и радостью начал говорить о том, что у него уже готово в мыслях и
что он сделает по возвращении в Москву; что кроме труда, завещанного ему
Пушкиным, совершение которого он считает задачею своей жизни, то есть
"Мертвые души", - у него составлена в голове трагедия из истории Запорожья,
в которой все готово, до последней нитки, даже в одежде действующих лиц; что
это его давнишнее, любимое дитя, что он считает, что эта пьеса будет лучшим
его произведением и что ему будет слишком достаточно двух месяцев, чтобы
переписать ее на бумагу 73. Он говорил о моем семействе, которое
вполне понимал и ценил; особенно о моем Константине, которого нетерпеливо
желал перенести из отвлеченного мира мысли в мир искусства, куда, несмотря
на философское направление, влекло его призвание. Сердца наши были
переполнены чувством; я видел, что каждому из нас нужно было остаться
наедине. Я обнял Гоголя, сказал ему, что мне необходимо надобно ехать, и
просил, чтобы завтра, после обеда, он зашел ко мне или назначил мне час,
когда я могу приехать к нему с деньгами, которые спрятаны у моей сестры; что
никто, кроме Константина и моей жены, знать об этом не должен. Гоголь,
спокойный и веселый, ушел от меня. Я, конечно, был вполне счастлив; но денег
у меня не было. Надобно было их достать, что не составляло трудности, и я
сейчас написав записку и попросил на две недели 2000 рублей * к известному
богачу, очень замечательному человеку по своему уму и душевным свойствам,
разумеется, весьма односторонним - откупщику Бенардаки, с которым был
хорошо знаком. Он отвечал мне, что завтра поутру приедет сам для исполнения
моего "приказания". Эта любезность была исполнена в точности. В тот же вечер
я не вытерпел и нарушил обещание, добровольно данное Гоголю; я не мог скрыть
моего восторженного состояния от Веры и друга ее Машеньки Карташевской,
которую любил, как дочь (впрочем, они были единственным исключением). Обе
мои девицы пришли в восхищение. 14-го ноября Гоголь ко мне не приходил.
15-го я писал ему записку и звал за нужным. Гоголь не приходил. 16-го я
поехал к нему сам, но не застал его дома. Зная от Бенардаки, который 14-го
числа сам привез мне поутру 2000 рублей, что именно 16-го Гоголь обещал у
него обедать, я написал записку к Гоголю и велел человеку дожидаться его у
Бенардаки; но Гоголь обманул я не приходил обедать. На меня напало
беспокойство и сомнение, что Гоголь раздумал взять у меня деньги.
Замечательно, что этот грек Бенардаки, очень умный, но без образования, был
единственным человеком в Петербурге, который назвал Гоголя гениальным
писателем и знакомство с ним ставил себе за большую честь! 74
* Для уплаты этих денег я написал в Москву к должнику своему
Великопольскому, который сейчас выслал мне 2700 рублей, то есть весь долг.

ВОСПОМИНАНИЯ СОВРЕМЕННИКОВ О Н. В. ГОГОЛЕ

Т. Г. ПАЩЕНКО

ЧЕРТЫ ИЗ ЖИЗНИ ГОГОЛЯ

«Каждая черта великого художника есть достояние истории».

Виктор Гюго.

Наш знаменитый Гоголь, при замечательной оригинальности своей, был неподражаемый комик, мимик и превосходный чтец. Оригинальность, юмор, сатира и комизм были прирождены, присущи Гоголю. Капитальные черты эти крупно выступают в каждом его произведении и чуть ли не в каждой строке, хотя и не вполне выражают автора, о чем и сам Гоголь сказал: «Письмо никогда не может выразить и десятой доли человека». Поэтому каждая черта знаменитого человека, в которой выражается его внутренний мир действием или живым словом, интересна, дорога и должна быть сохранена для потомства.


Вот некоторые из оригинальностей Гоголя. Гимназия высших наук князя Безбородко разделялась на три музея, или отделения, в которые входили и выходили мы попарно; так водили нас и на прогулки. В каждом музее был свой надзиратель. В третьем музее надзиратель был немец, 3<ельднер>, безобразный, неуклюжий и антипатичный донельзя: высокий, сухопарый, с длинными, тонкими и кривыми ногами, почти без икр; лицо его как-то уродливо выдавалось вперед и сильно смахивало на свиное рыло… длинные руки болтались как будто привязанные; сутуловатый, с глуповатым выражением бесцветных и безжизненных глаз и с какою-то странной прическою волос. Зато же длинными кривушами своими Зельднер делал такие гигантские шаги, что мы и не рады были им. Чуть что, он и здесь: раз, два, три, и Зельднер от передней пары уже у задней; ну просто не дает нам хода. Вот задумал Гоголь умерить чрезмерную прыткость этого цыбатого (длинноногого) немца и сочинил на Зельднера следующее четырехстишие:

Гицель - морда поросяча,
Журавлини ножки;
Той же чортик, що в болоти,
Тилько приставь рожки!

Идем, Зельднер - впереди; вдруг задние пары запоют эти стихи - шагнет он, и уже здесь. «Хто шмела петь, што пела?» Молчание, и глазом никто не моргнет. Там запоют передние пары - шагает Зельднер туда - и там тоже; мы вновь затянем - он опять к нам, и снова без ответа. Потешаемся, пока Зельднер шагать перестанет, идет уже молча и только оглядывается и грозит пальцем. Иной раз не выдержим и грохнем со смеху. Сходило хорошо. Такая потеха доставляла Гоголю и всем нам большое удовольствие и поумерила гигантские шаги Зельднера. Был у нас товарищ Р<иттер>, большого роста, чрезвычайно мнительный и легковерный юноша, лет восемнадцати. У Риттера был свой лакей, старик Семен. Заинтересовала Гоголя чрезмерная мнительность товарища, и он выкинул с ним такую штуку: «Знаешь, Риттер, давно я наблюдаю за тобою и заметил, что у тебя не человечьи, а бычачьи глаза… но все еще сомневался и не хотел говорить тебе, а теперь вижу, что это несомненная истина - у тебя бычачьи глаза…»


Подводит Риттера несколько раз к зеркалу, тот пристально всматривается, изменяется в лице, дрожит, а Гоголь приводит всевозможные доказательства и наконец совершенно уверяет Риттера, что у него бычачьи глаза.


Дело было к ночи: лег несчастный Риттер в постель, не спит, ворочается, тяжело вздыхает, и все представляются ему собственные бычачьи глаза. Ночью вдруг вскакивает с постели, будит лакея и просит зажечь свечу; лакей зажег. «Видишь, Семен, у меня бычачьи глаза…» Подговоренный Гоголем лакей отвечает: «И впрямь, барин, у вас бычачьи глаза! Ах, боже мой! Это Н. В. Гоголь сделал такое наваждение…» Риттер окончательно упал духом и растерялся. Вдруг поутру суматоха. «Что такое?» - «Риттер сошел с ума! Помешался на том, что у него бычачьи глаза!.» - «Я еще вчера заметил это»,- говорит Гоголь с такою уверенностью, что трудно было и не поверить. Бегут и докладывают о несчастье с Риттером директору Орлаю; а вслед бежит и сам Риттер, входит к Орлаю и горько плачет: «Ваше превосходительство! У меня бычачьи глаза!.» Ученейший и знаменитый доктор медицины директор Орлай флегматически нюхает табак и, видя, что Риттер действительно рехнулся на бычачьих глазах, приказал отвести его в больницу. И потащили несчастного Риттера в больницу, в которой и пробыл он целую неделю, пока не излечился от мнимого сумасшествия. Гоголь и все мы умирали со смеху, а Риттер вылечился от мнительности.


Замечательная наблюдательность и страсть к сочинениям пробудилась у Гоголя очень рано и чуть ли не с первых дней поступления его в гимназию высших наук. Но при занятии науками почти не было времени для сочинений и письма. Что же делает Гоголь? Во время класса, особенно по вечерам, он выдвигает ящик из стола, в котором была доска с грифелем или тетрадка с карандашом, облокачивается над книгою, смотрит в нее и в то же время пишет в ящике, да так искусно, что и зоркие надзиратели не подмечали этой хитрости. Потом, как видно было, страсть к сочинениям у Гоголя усиливалась все более и более, а писать не было времени и ящик не удовлетворял его. Что же сделал Гоголь? Взбесился!. Да, взбесился! Вдруг сделалась страшная тревога во всех отделениях - «Гоголь взбесился!.» Сбежались мы, и видим, что лицо у Гоголя страшно исказилось, глаза сверкают каким-то диким блеском, волосы натопорщились, скрегочет зубами, пена изо рта, падает, бросается и бьет мебель - взбесился! Прибежал и флегматический директор Орлай, осторожно подходит к Гоголю и дотрагивается до плеча: Гоголь схватывает стул, взмахнул им - Орлай уходит… Оставалось одно средство: позвали четырех служащих при лицее инвалидов, приказали им взять Гоголя и отнести в особое отделение больницы. Вот инвалиды улучили время, подошли к Гоголю, схватили его, уложили на скамейку и понесли, раба божьего, в больницу, в которой пробыл он два месяца, отлично разыгрывая там роль бешеного…